ПЕРЕКРЕСТОК: ПУТЕШЕСТВИЕ СРЕДИ АРМЯН
Содержание | От
автора | Вступление
1. Ближний Восток | 2. Восточная Европа
| 3. Армения
Список литературы

I
БЛИЖНИЙ ВОСТОК

Они выбрали Злую Мысль и поспешили
приобщиться к Злому делу.
«Гат» Зороастра, йасна 303, в
которой Искуситель обманом
заставляет Бога позволить
Злому Духу овладеть человеком
1

Был долог поиск мой —
Познать хотел я Замысел,
Чтоб размотать запутанный
Клубок истории и самого себя
И эти песнопения понять...
Теперь я нашел его —
Не на страницах мифов,
Собранных в библиотеках
(Их в равной степени ни принимать,
Ни отвергать не стану).
Он не в легендах уж наверняка,
Он в настоящем. Замысел — это
Земля сегодняшнего дня.
Уолт Уитмен
В Венеции было холодно. Небольшие островки льда кое-где плавали в каналах; их медленно сносило течением в лагуну, словно разбухший в воде бумажный сор. На улицах никто не задерживался, площади были пусты. Причиной тому был не только холод. С балкона палаццо на Большом канале студенты свесили стяги с надписями «Нет войне!», «Нет катастрофе!». Катастрофой для венецианцев было то обстоятельство, что война в Заливе отпугивала туристов. Я оказался там чуть ли не единственным.
Школа Мурад-Рафаэлян оказалась единственной в Венеции армянской школой для детей армянской общины. Ее директор больше похож на итальянца, чем на армянина,— носит красные носки и даже походка его типично итальянская. Я встретил его, когда он торопливо выходил из школы.
— Пожалуйста,— взмолился он,— подождите меня в школе! Моя машина сломалась прямо посередине дороги.
— Ваша машина?! В Венеции?! — Но его уже и след простыл.
Я толкнул незапертую тяжелую дубовую дверь и вошел в вестибюль. Стены его были отделаны панелями. Яркие солнечные лучи падали на плиты, а из окна виднелся небольшой внутренний двор. Не было заметно, что здесь кто-то обитает. Наверху тоже никого не оказалось — голые полы и гулкие пустые коридоры. Здание больше напоминало опустевший дворец, нежели школу. Только стены и потолок, украшенные вычурной лепниной с позолотой и помпезными, фривольными росписями, казались там живыми. Даже чересчур живыми, если быть точным. Бессонная ночь, проведенная в поезде, и созерцание барокко в столь ранний час привели меня в отвратительное состояние. Я выбрал окно, из которого открывался вид на канал, и стал смотреть, как солнечный свет переливается на его поверхности, покрытой тонкой пленкой льда.
Армяне обосновались в Венеции давно. Еще в двенадцатом веке, когда она была сильным государством, они уже жили здесь. Об их врожденной способности к новаторству (талант вечно гонимых) свидетельствует историческая хроника республики.
Акоп Мегапарт открыл в 1514 году типографию и издал первую печатную книгу на армянском языке, в этот же период Антон Сурян, Антон-Армянин, строил морские суда. Дважды его изобретения спасали Венецию, в первый раз — с помощью фрегата, чьи пушки, установленные по всей ширине судна, определили победу в битве при Лепанто; во второй раз — с помощью спасательного судна, которое очистило лагуну от веками копившихся здесь останков погибших кораблей. Но за последние годы армянская община поредела, мало кто остался там. Большинство старинных фамилий перебралось в Милан.
Вернулся директор и проводил меня в свой кабинет с очень высоким потолком. Стены кабинета были выкрашены в скромный однотонный цвет и увешаны иконами армянских изгнанников — уже знакомыми мне видами Арарата и большими цветными гравюрами полуразрушенных церквей, одиноко стоящих в безлюдье гор Западной Армении, старой Армении, Армении турецкой.

Церковь Сурб Саркис, Хдзконк, Восточная Турция, построена
в 1020 г.,
покинута в 1920 г.
— Да,— вздохнув, сказал директор,— не так много нас здесь осталось. Понимаете, быть армянином... это постоянная тяжелая работа.— Он широко развел руки и склонял голову то в сторону одной, то в сторону другой.— Здесь... там... Бьюсь, чтобы не отстать от своего брата в Сирии и Египте, в Америке и в Персии. Если я расслаблюсь хоть на минуту, все пропало!
Руки его упали, хлопнув по бедрам.
— Понимаете? — Он схватился за телефонную трубку и попытался найти автомеханика.
Водить машину в Венеции, видимо, тоже постоянная тяжелая работа, поэтому я поблагодарил его и снова вышел на морозные улицы.
Я позвонил отцу Левону Зекияну, и мы договорились с ним встретиться в маленьком кафе неподалеку от церкви Сан-Рокко. В Венеции отец Левой руководил работами по изучению армянской истории. Он оказался человеком высокого роста, выделявшимся яркой индивидуальностью портновского искусства. Мне рассказали о нем в Иерусалиме, к тому же я часто встречал его имя в различных научных статьях. Им написано огромное количество работ, причем на разных языках, а его подстрочными примечаниями всегда пестрят разные рукописи.
К самому мелкому эпизоду из армянской истории он относится ревностно, поэтому беседа с ним охватывала все века, но его не смущал столь широкий временной размах. Когда я задал ему глобальный вопрос: «Что помогает армянам оставаться армянами?» — он, почти не задумываясь, ответил мне:
— В общем, причиной является одна-единственная идея. А ключом к ней служит письменность. Наш Месроп Маштоц был величайшим политическим мыслителем. В пятом веке он изобрел алфавит, осознав, что Армения как держава обречена. Раз армянам суждено выжить, не имея собственной территории, они должны иметь общую идею, нечто, что будет принадлежать только им. Письменность является воплощением такой идеи.

Армянский алфавит.
— А что же это за идея?
— О, ее невозможно так просто сформулировать, если вам повезет, то вы придете к частичному пониманию ее.— Он отпил глоток вина и улыбнулся.— Наш поэт Севак назвал ее коротко: Арарат.
Арарат... да, конечно. Арарат эхом звучит во всем, что связано с армянскими делами, словно песенный рефрен. Это слово звучит в названиях журналов и газет, со страниц армянских книг, в названиях армянских фирм, с вывесок ресторанов; в Соединенных Штатах существует армянская кредитная карточка под названием «Арарат», в Калифорнии даже есть частная клиника «Арарат». Национальная футбольная команда называется «Арарат», а изображение профиля двуглавой горы, по моим впечатлениям, присутствует в каждом армянском доме. Я понял, что это символ, сияющий через турецкую границу, словно путеводная звезда современной Армении. Но идея, о которой говорил отец Левон, включала в себя не только это, а что-то еще, значительно большее. Я начал воспринимать эту гору как нечто таинственное, как объект религиозного поклонения, как символ сохранности духовного прошлого.
Осип Мандельштам, прожив в Армении несколько месяцев, тоже начал ощущать на себе специфическую притягательность соседства Арарата: «Я развил в себе шестое чувство — имя ему «Арарат»: чувство привязанности к горе. Теперь, куда бы ни занесла меня судьба, это чувство будет жить во мне и останется со мной навсегда».
Я тоже видел гору Арарат, только с турецкой стороны. Вид ее не оставил в моей душе особого следа. Возможно, мне нужно дождаться и увидеть ее со стороны Армении.
Я расстался с отцом Левоном на площади Святого Марка, сел в лодку и поплыл через лагуну к острову Святого Лазаря. Был полдень, свежий воздух бодрил и поражал удивительной прозрачностью. Кроме меня, в лодке находилось всего два пассажира; один из них оказался армянским монахом. Более двух с половиной столетий на острове существует армянский монастырь. Теперь это — одна из крупнейших сокровищниц армянской культуры, библиотека монастыря насчитывает тысячи манускриптов — множество страниц письменности Месропа.
Монах, приплывший вместе со мной, передал меня на попечение другого монаха, с которым я совершил экскурсию по монастырю. Поднимаясь по ступенькам лестницы в музей, он спросил меня, какие новости в иерусалимском монастыре. Я начал рассказывать ему обо всем, что узнал там,— о новом патриархе и о епископах, о старослужащих святых мест, но вдруг заметил, что он утратил интерес к моему рассказу: они были членами братства Святого Иакова, а он принадлежал к братству мхитаристов — совершенно другому ордену.
Хотя, с другой стороны, музей Святого Лазаря олицетворял собой завет потомкам хранить единство диаспоры. Каждый экспонат, доставленный сюда посвященными паломниками,— это еще одна точка на армянской карте. Музей напоминал коллекцию много попутешествовавшего филантропа викторианской эпохи. Под потолочными росписями Тьеполо рядом покоились персидская керамика, блюда и кувшины из Кутахии; была там слоновая кость: экспонаты из Тадж-Махала, филигранной работы шары (семь штук, которые вкладываются один в другой наподобие русских матрешек), ручное серебряное распятие из Эфиопии, миниатюры из Санкт-Петербурга, марки, кредитные билеты, меч крестоносца, посмертная маска сына Наполеона, выполненная Кановой, манускрипт из Бирмы, выполненный в манере письма бустрофедон, в котором на языке пали описаны обряды посвящения в буддийские монахи, и мумия. В 1925 году министр иностранных дел Египта, армянин, привез эту мумию вместе с экзотическим котом. Мумия была любимым экспонатом монаха.
Он повел меня из главной галереи в комнату, заставленную клеенчатыми корешками книг английской классики. Здесь же, над дверью, висел и портрет лорда Байрона. В течение зимы 1816 года по нескольку раз в неделю Байрон пересекал лагуну, навещая монахов острова Святого Лазаря.
Армения очаровывала Байрона все больше по мере того, как он открывал ее для себя, обнаружив, помимо прочего, что Рай на Земле, вероятно, находился именно в Армении.
«Их страна,— писал он,— должно быть, навсегда останется самой интересной на земном шаре».
В этой комнате Байрон делал успехи в изучении армянского языка. Его письма свидетельствуют: «По утрам я уплываю в своей гондоле, чтобы брать у монахов уроки армянского языка, который дается мне с трудом... мой ум жаждал освобождения с помощью тяжелой нагрузки... Это оказалось самым трудным, что мне удалось найти... алфавит — битва при Ватерлоо». В самой Венеции его занятия были полегче: «...дама, к счастью для меня, оказалась более доступной, чем этот язык...» Через несколько месяцев его визиты в монастырь Святого Лазаря постепенно прекратились.
На следующий день, перед отъездом из Венеции, я позвонил на Кипр, чтобы предупредить о своем приезде Гаро Кехеяна, армянина, с которым меня познакомили в Иерусалиме; я сообщил, что планирую прибыть в Никосию через несколько дней.
Переходя через мост Риальто в тот вечер, я заметил, что Большой канал начинает замерзать. Из Триеста отправлялся ночной поезд в Югославию. За ночь его сильно облепило снегом, а в Белграде кондуктор, ковыляя вдоль пути, прогревал буксы с помощью горелки. Поезд еле сдвинулся с места и поехал дальше на юг, через Сербию, мимо безлюдных долин и молчаливых лесов под покровом низко висевших набухших облаков. День пролетел незаметно за созерцанием мелькавших за окном картин: вот человек с ружьем на замерзшем пруду, теплое дыхание лошади на морозе у шлагбаума переезда; желтая свинья, барахтающаяся в снегу...
В Пирее, куда мы прибыли на следующий день, было уже теплее. В порту стояло судно из Одессы, по всему периметру причала выстроились украинцы. Возле их ног лежали груды китайской посуды, глиняных кукол, ножей, вилок и банок с икрой. Я купил бутылку армянского коньяка у строгой на вид русской женщины и прошел мимо других, у которых на лице была улыбка и усталые голубые глаза; возле их ног не было товаров, они готовы были ехать за твердой валютой к черту на рога.
Пароход, отплывавший на Кипр, был практически пуст. Компания из шести человек, собравшаяся в общем холле, была как на подбор, словно из плохого анекдота: еврей, священник, лондонский таксист и эстрадный артист из греческого кабаре.
Православный священник уселся у телевизора смотреть развлекательную программу; таксист беседовал с «артистом», понося последними словами Саддама Хусейна. Я взял свою бутылку и подсел к еврею с черными смеющимися глазами и волосами до плеч. Еврей занимался антиквариатом. Он отправился в путь, чтобы сочетаться браком с девушкой, с которой еще не был знаком. Приятель из Литвы прислал ему ее фотографию, и теперь они должны были встретиться в одном из отелей на Кипре, пройти все формальности и отправиться назад в Хайфу.
— Можешь считать меня дураком,— сказал он.— А мне это по душе.
Я выпил за его невесту, он спросил меня, что я собираюсь делать на Кипре.
— Я держу свой путь в Армению.
— В Армению? А что ты там забыл?
— Понятия не имею.
— Значит, мы оба совершаем мистическое путешествие. Уже было совсем темно, когда пароход отошел от причала. Торговец антиквариатом неожиданно сказал:
— Я вспомнил, в Каире были армяне. Удивительный народ. У них есть одно выражение, наверное, вы слышали его. Они говорили, что армяне «оказались между молотом и наковальней».
У них есть поговорка: «Когда молот бьет слишком часто, то получается алмаз».
Прошло полтора дня, и мы встали на якорь в Лимасоле, где я сел на автобус до Никосии. Там я отправился искать Гаро Кехеяна, который, как я надеялся, сумеет помочь мне советом. Дело в том, что я намеревался возвратиться к армянским общинам в Сирии. Было два варианта: отправиться туда прямым путем на судне до Латании или добираться через Бейрут. В Бейруте проживало много армян, когда-то он был самым значительным городом диаспоры. Но, пока продолжалась война в Заливе, сильного желания направиться туда у меня не было. К тому же у меня не было ливанской визы. Правда, и сирийской визы у меня тоже не было: фактически у меня не было разрешения на въезд ни в одну из стран, которые я хотел бы посетить перед Арменией, как, впрочем, и в саму Армению.
Отчасти это объяснялось неразберихой из-за войны в Заливе и беспорядками в бывшем Советском Союзе. Но я воспринимал трудности сложившейся ситуации как своего рода испытание. Армяне исколесили эти районы последовательнее и усерднее, нежели любой другой народ. Они жили, постоянно разъезжая: в качестве торговцев, авантюристов или паломников, благодаря своей ловкости и предприимчивости, которых от них требовали обстоятельства. Сам факт, что армяне сохранили такую способность к быстрому передвижению и при этом выжили как отдельная нация, был чудом, которое я по-прежнему не мог понять. Когда наглухо закрывались границы между воюющими государствами — мамлюки и сельджуки, сельджуки и аббасиды, османы и сефевиды, сефевиды и моголы,— сеть общин армян-изгнанников объединяла их всех. Зачастую они служили единственным связующим звеном между боровшимися за власть династиями и доставляли послания, написанные на их собственном языке, словно зашифрованные. Из-за постоянной нестабильности в самой Армении тяготы странствующей жизни стали частью существования армянина, а границы и войны — будничной помехой. Мое путешествие должно было стать моим личным опытом такой жизни.
Гаро только плечами пожал, когда я спросил его, стоит ли мне ехать; на самом деле я уже принял решение. Гаро был знаком с ливанским консулом, он позвонил в консульство, чтобы поручиться за меня. Все, что от меня требуется, сказал консул,— это письмо от Британской верховной комиссии, которая снимет с них всякую ответственность. Я получил визу и забронировал через турбюро Гаро место на рейс до Бейрута. До отплытия у меня оставалось два дня — армянская система взаимовыручки уже доказывала свои возможности.
Гаро был не только агентом бюро путешествий. Он был еще и бразильским почетным консулом на Кипре, директором банка, занимался недвижимостью, был потенциальным издателем и официальным представителем-посредником в зарождающихся зарубежных связях Армянской Республики. Но с истинным энтузиазмом он занимался эзотерическими науками. У него была библиотека, заполненная мудростью древних, и датский дог по кличке Плато.
В Никосии, объяснил он мне, есть свой мистик — Строволосский Маг; не то чтобы он отдавал ему предпочтение перед другими, но послушать его, во всяком случае, стоило. Как раз на этой неделе он читает цикл лекций. Мы поехали через город в Строволос, небольшое местечко в пригороде Никосии. Дневная лекция проводилась в большом сарае, расположенном в тени садовых деревьев.
Группа немцев полностью заполнила помещение, остальные висели в открытом окне, старательно ловя каждое слово Мага. Лекцию он начал с психотерапии. Буквальное значение этого слова — «исцеление души». Но это неправильное толкование термина, объяснил Маг, потому что душа является той частью каждого из нас, которая никогда не болеет. Существуют другие явления — явления, широко распространенные во всем мире,— такие, как, например, сомнение или желание, они сгущаются вокруг души, вот тогда-то мы и болеем.
Маг присвоил себе титул жреца касты поклонников учения зороастризма и включил в свою доктрину элементы дуализма, который те исповедовали. Дуализм был объявлен ранней Церковью вне закона, точно так, как и многие другие полезные вещи, но он прижился в Армении. Постепенно это учение проникло в Западную Европу и послужило основой для великих средневековых ересей, таких, например, как альбигойство и катарсис.
Армянские изгнанники, вечные носители восточных философий, уверовали в эти учения и стали проповедовать их. Маг восседал, застегнутый на все пуговицы своего кардигана, и, разглагольствуя ласкающим слух голосом о привлекательности ересей, рассказывал о великой силе аутотерапии, о современных пороках, о мире... И вся эта мешанина перемалывалась кроткими немцами, которые сидели, закрыв глаза и вывернув руки ладонями вверх. Его американские поклонники, ставшие осмотрительнее с началом войны в Заливе, оказались не столь уж преданными. Они остались у себя дома и ограничились тем, что прислали комплект звукозаписывающей аппаратуры, жужжавшей и шепелявившей у ног Мага.
На протяжении полутора тысяч лет армяне спасались бегством на Кипр: еретики, бунтари, изгнанные князья и цари, поэты и монахи, уцелевшие от погромов, сироты. Однако для оказавшихся там, на Кипре, обстоятельства складывались ненамного лучше. Они становились свидетелями того, как остров переходил от одного правителя к другому: от аббасидов — к Византии, от Византии — к рыцарскому ордену тамплиеров, потом к французским крестоносцам, к Венецианской республике, к Османской империи, к Британии, от Британии — в объятия гражданской войны.
Если взглянуть на карту, то остров по очертаниям представится похожим на наковальню, а уж в тех, кто владел молотом, никогда недостатка не было.
Исключительно не повезло семейству Налчаджяна. В жаркий июньский полдень 1963 года Налчаджяны венчались в армянской церкви Никосии. Событие было примечательным. Налчаджян владел солидными процветающими фабриками в Фамагусте и Кирении, поэтому, когда новобрачные вышли из церкви, под кипарисами их радостно приветствовали собравшиеся армяне, желавшие им всяческих благ.
Миссис Налчаджян сохранила остатки своей восточной армянской красоты, а вот фабрики не сохранились. Я навестил ее в маленький квартире на втором этаже в греческой части города Никосия; у квартиры было очевидное преимущество — рядом находилась новая армянская церковь.
— Да, замечательное было венчание,— со вздохом сказала она, переворачивая страницы альбома со своими фотографиями.— Стрельба началась, когда уже шел прием гостей.
Услышав выстрелы, вардапет покинул гостей и поспешил вдоль пустынных улиц, чтобы запереть церковь. После этого богослужения в ней больше не проводились.
Миссис Налчаджян перевернула последнюю, пустую станицу альбома.
— Эта страница — для свадьбы моей дочери. Она помолвлена с врачом, армянином. Чудесный человек! Но он живет в Бейруте, а там все еще неспокойно.
— А церковь? — спросил я.— Что стало со старой церковью?
— Я не знаю. Одни говорят, что турки открыли в ней кафе, другие — что ее разрушили. Никто оттуда не приезжал...
На греческом контрольно-пропускном пункте я подписал несколько документов, и меня пропустили. Миновав пропускной пункт сил ООН, я пересек нейтральную полосу и подошел к турецкому контрольно-пропускному пункту. Там я подписал еще больше документов и заверил, что вернусь до наступления сумерек, когда граница закрывается на ночь.
В то время как после раздела греческий Кипр богатеет и на его дорогах тихо урчат немецкие машины, захваченная турками часть острова превратилась в захолустье. Эта часть Никосии напомнила мне сонный анатолийский город, где бродят овцы и усатые торговцы одеждой с рулонами ткани под мышкой. От прошлой жизни остались ржавеющие остовы «моррисов» и «хиллманов».
Разыскать церковь оказалось трудным делом. Виктория-стрит хорошо смотрелась на карте, но то была греческая карта, а турки все названия изменили. Спросить здесь у кого-то, как найти армянскую церковь, было еще бестактнее, чем сделать то же самое в Анатолии. Поэтому я бесцельно брел мимо лавок, торговавших фруктами, мимо заброшенных караван-сараев, литейных цехов и мастерских, прошелся вдоль идущей зигзагом Зеленой линии, пока не удалился немного в сторону от западной стены; тут я заметил остроконечный верх церковной колокольни.
На высокой калитке висел замок. Его стальные дужки были опутаны колючей проволокой. К калитке был кое-как примотан маленький круглый щит, символ победы, с изображением солдата, выпрыгивающего из красного с полумесяцем турецкого флага.
За калиткой можно было разглядеть внутренний дворик; вид у него был такой, будто там никто не бывал со дня свадьбы Налчаджяна. Погибли кипарисы, между плитами проросла сорная трава. Все свидетельствовало скорее о заброшенности, нежели о разрушениях.
И кафе в церкви не было. Она тоже была заброшена — стены ее заросли пучками травы. Еще одна армянская церковь разрушается... Я попытался проникнуть за ограду, но с другой стороны церкви проводились занятия по военной подготовке — все штурмовали грязь, щиты, веревочные сетки, окопчики. Когда некоторое время спустя я приехал в Фамагусту, чтобы узнать, в каком состоянии находится там церковь четырнадцатого века, то и там обнаружил, что по соседству идут военные занятия. И там были щиты, веревочные сетки и окопчики. У меня даже возникла мысль — не являются ли армянские церкви существенной частью военной подготовки в Турции.
На следующий день я уехал из Никосии, чтобы успеть на судно, отплывавшее в Бейрут. Ветер с моря продувал портовый город Ларнака. Чайки тщетно кружились над пустыми отелями. К доске, на которой обычно вывешивалось меню, было приколото письмо кипрской организации по туризму; скромно избегая упоминания о войне в Заливе, в нем говорилось: «Мы глубоко сожалеем о принятом туристическими агентами решении отозвать своих клиентов с Кипра. Здесь по-прежнему спокойно и безопасно, а условия для отдыха, как всегда, прекрасные».
В тот вечер на причале ко мне подошел ливанец, дожидавшийся судна из Франции, чтобы погрузить военные припасы. На подбородке у него виднелся шрам длиной в три дюйма.
— Вы в Ливан?
— Да.
— Зачем вам в Ливан? Ливан не лучшая страна.
— Я слышал, что это красивая страна.
— У вас есть друзья в Бейруте?
— Да,— солгал я.
— Это хорошо. Только не ездите в Западный Бейрут. Если вы туда поедете, то пожалеете об этом.
Я мог только гадать о том, что имелось в виду.
— Они схватят вас.
2

Изгнанник понимает смерть
и одиночество в таком смысле,
к которому англичанин глух.
Сторм Джеймсон
Солнце вставало из-за гряды темных облаков, пуская свои яркие стрелы в бледное небо над моей головой. Зрелище это напоминало веерообразное окно эпохи короля Георга, а я стоял у пароходного поручня и смотрел, как отражается солнечный свет в спокойной воде, как поднимается, чтобы разбиться вдребезги, носовая волна. Еще не было семи.
Облака приближались, увеличиваясь в размерах, но оказалось, что это не облака, а Ливанские горы. Они тянулись вдоль побережья — отвесные мрачные горы. В десяти милях южнее они круто обрывались к узкой полоске ровной земли, которая выдавалась в море, словно язык. На ней вырастали кубики жилых массивов Бейрута. Глядя с палубы корабля на освещенные солнцем контуры города, я поймал себя на мысли, что впервые вижу воплощение позорной славы взбесившегося диктатора. После того как несколько месяцев назад сирийцы покончили с остатками военных сил генерала Ауна, в городе воцарилось спокойствие, но это спокойствие настораживало. Дело в том, что военные по-прежнему контролировали значительную часть города да к тому же — почти весь пригород. На тот момент Бейрут все еще был самым что ни на есть беззаконным городом на земле. Но мне непременно нужно было туда попасть.
Бейрут издавна считался неофициальной столицей армян в изгнании. В добрые времена армянский квартал самоуправлялся наподобие полуавтономной республики. В нем проживало более четверти миллиона армян, имевших могущественные связи во всем мире. Они контролировали большую часть торговли в Бейруте и значительную часть промышленных предприятий. И хотя к тому времени половина армянских семей эмигрировала, община продолжала существовать. Во время войны армянское население Ливана, самое многочисленное из национальных меньшинств страны, сохраняло нейтралитет.
Впереди у меня была целая неделя, и я должен был провести ее в стране, которая занимала активную позицию в только что окончившейся войне в Заливе, поэтому задерживаться в Бейруте желания не было. Мне хотелось поскорее закончить свои дела в Ливане и оказаться в Сирии.
Позади была долгая бессонная ночь. По всему судну — в барах, на палубах — разносились громкие голоса возвращавшихся ливанцев. Все они были молоды, все христианского вероисповедания, все были одеты в просторные одежды вроде прозрачных сатиновых балахонов. Между ними бродили, шатаясь, ребята из смены охранников французского посольства в Бейруте и вовсю наслаждались последними часами своего увольнения. Я побеседовал с группой чиновников, которые сидели за столиком, жестикулируя над ополовиненными бутылками кларета; остальные играли в рулетку с жирными, увешанными золотыми цепями бейрутцами, в то время как другие, облепив бар, обливались потом и орали друг на друга, затем дремали, положив голову на стол, в салоне. А над всем этим действом с двух телевизионных экранов мерцала Саудовская пустыня, но на нее никто не обращал внимания.
Наутро вид у французов был измученный и унылый. С причала я махнул жанам рукой на прощание и пошел к выходу на набережную. Я видел, как их увозили на грузовиках, видел их помятые лица, повернутые назад, с остекленевшим взглядом, будто их везли на эшафот.
Я поставил сумку на парапет набережной и стал размышлять, как действовать дальше. Посмотрел в одну сторону, потом — в другую. Постоял, прижавшись спиной к парапету. Неподалеку оказались две корзины с барабулькой, в пыли бился свежепойманный скат. На камнях сидел рыбак и чинил сети. Солнце освещало горы и сверкало на крыше рубки полузатопленного каботажного судна, рваные края пробоин уродливо извивались на его палубе. Стояло очаровательное средиземноморское утро, но наслаждаться им мне показалось сейчас неуместным. Кому можно довериться? Какие районы города безопасны?
Нашел такси — изображение святого Христофора, покачивавшееся за стеклом водителя, внушило мне доверие. Мы выехали на дорогу в сторону Бейрута, идущую вдоль побережья, на котором были видны следы войны; мы ехали между линией берега с одной стороны и суровой твердыней гор — с другой, миновали подножие тридцатифутового Христа в стиле известной статуи Христа в Рио-де-Жанейро и церкви, похожей, на Нотр-Дам, что во Франции, со своих бетонных фронтонов взывающих: «Protegez — nous!»* И со всех сторон над нами нависали фасады полуразрушенных зданий со следами от шрапнели — мертвые дома. Десять миль — это около полудюжины контрольно-пропускных пунктов. Нам пришлось пробиться через все. Колонна потрепанных в войне танков прогрохотала мимо. Я издали заметил через ветровое стекло верхушки пилонов бейрутских домов и подумал, что выглядят они нормально. Но по мере их приближения мне становилось не по себе. Когда мы приехали в Антелиас и я увидел церковь с цилиндрической формы куполом и характерным зубчатым конусом, мне сразу стало легче. Я обрадовался ей, как старому другу.
_____________________
*«Защитите нас!» (фр.)
_____________________
— Здесь! — Я наклонился вперед.— Высадите меня здесь.
Такси свернуло с шоссе и медленно, чтобы не попасть в воронку, подъехало к черным двустворчатым воротам кованого железа. На обеих створках виднелись двойные изображения — жезла и митры Армянского Католикосата Киликии.
С Кипра я попытался дать телекс в монастырь в Антелиасе, главный центр бейрутских армян. Но мое послание где-то затерялось. Привратники не имели обо мне ни малейшего представления. Я показал им написанное по-армянски письмо, в котором Патриарх Иерусалимский рекомендовал всем, к кому я обращусь, оказывать мне всяческое содействие, и молоденький священник одобрительно кивнул. Он проводил меня в резиденцию Католикоса и представил секретарю, который, в свою очередь, ввел меня в большой кабинет, отделанный панелями из тикового дерева. В глубине кабинета за широким письменным столом восседало духовное лицо пожилого возраста.
Его Святейшество Гарегин II, Католикос Киликии, духовный лидер, пожалуй, трети всех армян мира, имел весьма представительную внешность. Коренастый мужчина с голубыми настороженными глазами, от которых ничто не ускользало. Война ему дорого обходилась — это ясно читалось на его усталом лице. Подчас его напряжение сменялось внезапным раздражением; и тогда он, как бы полушутя, проклинал войну, в очередной раз протягивая руку к коробке с сигарами, изготовленными специально для него по заказу армянина из Кувейта, о чем свидетельствовала шелковая лента с надписью: «Е.С. Гарегин II».
Мы завтракали вдвоем в его личной столовой. В этой комнате стоял длинный стол и было два окна. Одно из них выходило на тянувшуюся вдоль побережья дорогу, и через плечо Католикоса я мог видеть, как рывками, то и дело останавливаясь, продвигается транспорт, скопившийся перед въездом на поврежденную в результате артиллерийских обстрелов эстакаду. За эстакадой виднелось море.
— Артишоки,— произнес он.— Надеюсь, вам нравятся артишоки.
— Артишоки чудесные.
— Мой врач говорит, что они успокаивают нервы. Какое-то время мы молча трудились над листьями. Повар Католикоса, пожилой армянин в наглухо застегнутой рубашке, стоял в дверях кухни наготове. Он быстро собрал тарелки, и Католикос приступил к беседе:
— Позвольте, я начну с важного для меня момента. Если я правильно понял, вы интересуетесь Армянской церковью именно как действующей церковью, в отличие от большинства людей, которые видят в ней всего лишь объект археологических изысканий.
Я ответил ему, что именно так и обстоит дело, что меня интересует буквально все, касающееся армян как нации.
— Но, возможно, в этом виноваты и некоторые армяне.
— Почему вы так говорите?
— Ну... история Армении... весьма тяжкое бремя.
Я рассказал ему об одном метафорическом образе поэта Геворга Эмина, который произвел на меня большое впечатление: он сравнил армян и их прошлое с павлином и его веерообразным хвостом — все самое примечательное находилось у них позади. Он кивнул головой, соглашаясь.
— Разумеется, церковь должна сочетать в себе традицию и надежду. Здесь, на Востоке, мы более склонны объединять эти понятия. А вы, на Западе, полагаете, что религия и политика должны существовать отдельно друг от друга. Но разделять их абсурдно!
И тут я понял, что слышу в этой критике отголосок его собственной дилеммы. Религиозный лидер оказался загнанным в ловушку противоречий между сложностями армянской политики и гражданской войны в Ливане. Годами боролся он за то, чтобы армяне оставались вне местных междоусобиц и альянсов. Ему удалось кое-чего добиться. Теперь, сказал он, государственные деятели встречаются с ним и признают, что армяне были правы во всех отношениях; «позитивный нейтралитет» — так Католикос обозначил свою позицию, но его слова заставили меня вспомнить про молот и наковальню. Мусульмане с недоверием относились к армянам, потому что те исповедуют христианство; христиане других конфессий — из-за расхождений в рамках одной веры.
Но в действительности настоящую борьбу армяне всегда вели в другом месте — с турками, за возвращение потерянных земель в Анатолии. На пароходе, увозившем меня с Кипра, один ливанец сказал мне, что армяне непреклонны и безжалостны в защите своего нейтралитета. Если погибает один армянин, сказал он, на следующий день два-три трупа лежат на тех улицах, где проживают виновные в его убийстве.
Католикос покончил с обедом и взял очередную сигару.
— Слышите, бомбят,— сказал он.
Последний год оказался самым трудным. Аун засел в горах, правительственные войска стояли у их подножия. Монастырь находился между ними.
Монахи выбрали в качестве убежища подпольную типографию. Молодым монахам приходилось выбегать за ограду монастыря, чтобы купить в магазине продукты.
Два месяца провели они в подвале, все ночи напролет рисуя друг друга при свете фонаря-«молнии» или играя в нарды, а Католикос, отгородившись от остальных, пожевывая сигару, записывал свои размышления о войне под названием «Крест из ливанского кедра».
Католикос отвел мне комнату в монастыре. На потолке виднелось свежее пятно штукатурки — во время обстрела в этом месте снаряд пробил крышу. Вечер я провел за чтением «Креста из ливанского кедра», в котором меня поразила безысходность войны, ведущейся в городе.
Утром один из местных жителей, инженер по профессии, повез меня на своей машине в Бурдж-Хаммуд. Срок ультиматума, предъявленного Саддаму, истекал; инженер высказал предположение, что Саддам выведет свои войска из Кувейта, но я в этом сомневался. Более семидесяти лет назад, в разгар другой войны, армяне прибыли на окраину Бейрута. У большинства не было ни обуви, ни личных вещей. Это были армяне, спасшиеся от турецкой резни, потрясенные тем, что им удалось выжить; они копались в отбросах, прочесывали пляжи в поисках чего-нибудь мало-мальски ценного. Вскоре построили бараки из досок, это место они назвали лагерь Мараш — в память о том месте, которое им пришлось покинуть. Они думали, что скоро им разрешат вернуться. Но не дождались. Эти армяне по-прежнему живут там. Кое-где бараки сохранились, но в основном Бурдж-Хаммуд — современный поселок. Казалось, это единственное место из всех, что я видел в Бейруте, где люди заняты делом. Поскольку в деловой центр Бейрута им хода не было, они создали здесь свой собственный. Здесь все кипит, все торопятся, и все это — благодаря процветающей здесь торговле; жителей остального Бейрута сюда влечет занятие, которое они предпочитают всем остальным,— посещение магазинов и возможность делать покупки.

Бурдж-Хаммуд, армянский квартал в Бейруте.
— Знаете, какое хобби у армян? — Инженер вел машину по центральной улице Бурдж-Хаммуда.
— Какое?
— Строительство. Когда у ливанца заводятся деньги, он покупает одежду или машину. Но армянин... он покупает кирпичи и складывает их один к одному.
Его слова были сущей правдой — по всему Бурдж-Хаммуду виднелись небольшие подъемные краны и бетономешалки. И еще одна особенность. Я впервые оказался в месте, где армяне составляют большинство населения, где вывески магазинов написаны сначала на армянском, а потом на арабском, где в общественных местах звучит армянская речь, где армяне лечатся и удаляют зубы у армянских дантистов, где мясо разделывают армянские мясники, а одежду кроят армянские портные, где целые секции книжных магазинов отведены для книг Чаренца, Тотовенца и Уильяма Сарояна. Здесь имелась армянская футбольная команда и повсюду под машинами лежали, раскинув торчащие наружу ноги, армянские механики. Улицы носили названия утраченных городов: Айнтаб, Мараш, Адана...— все это воспринималось как проявление уверенности или вызова, с которыми мне до сих пор не доводилось сталкиваться. Складывалось такое впечатление, что армяне как бы родом из этих мест.
Я расстался с инженером на одной из его строительных площадок и отправился на розыски художника, о котором мне рассказали в монастыре.
Ерванд обитал на первом этаже пострадавшего от ракеты многоквартирного дома. Квартира принадлежала его родителям, пережидавшим войну в Каире. Ему было больше тридцати; смуглый, как и положено армянину, с широкими клинообразными бровями и густой гривой спутанных черных волос. Состояние его души поражало необычайной суровой напряженностью, словно он жил в постоянном ожидании чего-то. Он часто проводил рукой по шее, заросшей колючей щетиной. Квартира его производила весьма мрачное впечатление. Несмотря на то что он жил в ней уже давно, она все еще вызывала ощущение запустелого временного жилища человека, часто переезжающего с места на место. На плиточном полу лежал ярко-красный ковер, такого же цвета была обивка стульев. На спинке софы, словно салфетка, лежал шарф с названием футбольной команды «Манчестер юнайтед».
— У меня есть спортивная майка, носки и подушка «Манчестер юнайтед». Знаете, почему «Манчестер»?
— Наверно, потому, что там есть армянская община? Манчестер — город, в котором впервые обосновались армяне в Британии.
Он покачал головой и улыбнулся:
— Когда я впервые услышал название, то сразу понял — оно армянское: манч-ес-тер — «Ты еще ребенок!».
Из гостиной мы перешли в студию, где у стен стояли картины, множество картин. Ерванд был художником-экспрессионистом, его палитра отличалась приглушенным землистым колоритом, в ней преобладали серовато-голубой, коричневый и безрадостный горчично-желтый, который неожиданным образом проступал везде.
В одних картинах было что-то метафорическое — лица с широко расставленными большими глазами, но без рта; полотна, на которых, словно масляные пятна, были наляпаны цветные загогулины. Лучшие из них составляли серию мрачных таинственных образов; казалось, что изображен камень частично мертвый и частично живой. Горы, пояснил он; армянские горы, которых он никогда в жизни не видел.
— Восемь месяцев работы. Вот все это...— Их можно было считать дюжинами.— Когда я начал, то уже не мог остановиться. Это было сильнее меня. Тогда, в прошлом году, расстреляли два резервуара. Они горели всю ночь. Сначала один, потом второй. Я схватил кисти и после этого, когда уже вовсю стреляли и каждый искал место, где можно спрятаться, пришел в свою студию и начал писать. Я не мог остановиться!
В произведениях Ерванда война приобрела отчетливые черты. Видимо, эти картины предназначались для тех, кто, не избежав кровавых перемен, привык к ним настолько, что перестал обращать на них внимание. Даже если они и делали это, то только для бравады. «Полная свобода» — эти два слова Ерванд употреблял часто. Для него они означали первопричину возникновения войн, но для меня — всего лишь разновидность ее худших проявлений.
Потом мы пошли гулять к морю. Ерванд обожал море. Он не замечал скопившуюся за годы грязь, обломки, превратившие прибрежную зыбь в плавучую свалку. Он глубоко вдыхал морской воздух и, прищурив глаза, смотрел в даль тянувшегося перед нами берега.
— Мне нравится это место, здесь так спокойно. А тебе?
На автостраде за нашей спиной скрежетал и грохотал транспортный поток. По соседству, на прибрежных камнях, переругивались два рыбака. Я кивнул, соглашаясь.
Ерванд отвечал на все мои вопросы о войне. Он бегло перечислил, словно по списку: хаос, бомбежки, снайперов, исчезновение людей, контрольно-пропускные пункты, где убивали без разбора; дни, когда круглосуточно велся артиллерийский обстрел, по десять снарядов в минуту.
Как-то утром в прошлом году — он в это время брился — раздался мощный взрыв. Он решил, что произошло землетрясение и даже по радио объявили об этом. На самом деле взорвался резервуар с газом, в который попал снаряд. Обломок от него упал в двух милях от армянской школы в Бурдж-Хаммуде. Он оказался таких размеров, что под ним спокойно можно было поставить два автомобиля.
Был случай, когда уличный бой охватил то здание, где он жил. Стреляли на лестнице, и вооруженный мужчина ворвался в его квартиру. Ерванд ждал с револьвером в руке. Он убил человека прежде, чем тот увидел его.
Ерванд схватил меня за руку. Он обратил мое внимание на стаю чаек, собравшихся на куче отбросов для выяснения отношений.
— Вы любите птиц?
— Да, люблю.
— Я тоже. Пока шла война, я выходил из дома и стрелял по ним из ружья. Мой друг, живущий в Канаде, говорит, что у них это невозможно. Нужно иметь лицензию. Лицензию... представляешь?!
В один из дней, в такой же мрачноватой комнате в Бурдж-Хаммуде, мне довелось узнать бейрутских армян совсем с другой стороны. Правда, атмосфера, царившая в ней, была иной. Шесть мужчин в тренировочных костюмах сидели у телевизора, щелкая фисташки. Здесь ничто не напоминало странное напряженное состояние Ерванда; скорее напротив, ощущалась спокойная, уверенная в себе сила.
Самого молодого из них звали Манук. Ему было двадцать, небольшого роста, жилистый, с аккуратно подстриженными усиками. Не успели мы с ним познакомиться, как разговор зашел о Карабахе. Турки и Советы, сказал он, участвовали в изгнании армян из родных деревень. Их убивали изо дня в день. Изгнанники, массовые убийства — все как в 1915 году. И это сейчас, в наши дни! А что предпринял Запад? Как всегда, ничего. Только носятся со своей любовью к русским реформаторам.
Я ответил, что отныне Армении придется самой постоять за себя, и он согласился. Я-то знал, что они, эти люди, собравшиеся здесь, могли и делали это. До меня и раньше доходили слухи об оружии, которое непонятным образом попадало из Бейрута в Карабах. Да, атмосфера здесь была покруче. Я чувствовал это и в Мануке, и в остальных, даже и в том, как они щелкали орешки: духом спокойствия и уверенности веяло со страниц армянского журнала «Кайц» («Искра»), на которых изображены свидетельства насилия: головы под сапогами, казни, тюрьмы; технические пояснения к схемам китайских гранатометов, винтовки М-16 и автомата Калашникова. Это уже было в конце 1970-х годов, когда армяне научились эффективным действиям небольшими военизированными отрядами.
Обе организации базировались в Бейруте: ASALA (Армянская Секретная Армия Освобождения Армении) и JCAG (Диверсионно-десантные отряды справедливого возмездия за армянский геноцид). Последняя организация была лучше законспирированной и более зловещей, она действовала профессионально, оперативно, с хирургической точностью. Высказывание одного офицера ФБР цитировали как поговорку: «Отряды справедливого возмездия прославились как исключительно оперативная террористическая группа. Когда она выходила на дело, кто-нибудь обычно погибал». В JCAG-e было что-то типично армянское. Их деятельность одновременно в шестнадцати разных странах, их внимание к мелочам и тщательность подготовки, их компетентность в обращении с огнестрельным оружием и взрывчатыми веществами, методы, с помощью которых им удавалось следить за передвижениями намеченных жертв (как правило, это были турецкие дипломаты), наконец, умение незаметно приблизиться к машине для выстрела так близко, что на коже убитых обнаруживали следы пороха.
Слушая Манука, описывавшего методы их работы, я невольно подумал, что приблизительно в таких же выражениях другие армяне рассказывали о преимуществах армянской ювелирной техники.
Вот так это, должно быть, и происходит. Вы едете в такси, вы смотрите из окна такси на остов разрушенного здания или наблюдаете за игрой солнца на поверхности стекла. Вы, предположим, глубоко задумались о чем-то. Например, о Кувейте: там сейчас, вероятно, творится что-то ужасное? Но вы еще ничего не знаете, а такси тормозит в незнакомом месте, и там вас поджидают; пятеро в черных теннисках дергают дверцу машины с вашей стороны. И что тогда? Чем мне смогут помочь армяне? Отчасти мне хотелось бы это выяснить. Но с другой стороны — и она явно перевешивала — страх оказаться заложником был сильнее страха смерти.
Я думал об этом после встречи с Мануком. Был яркий полдень, я ехал в такси вместе с тремя арабами. Я смотрел, как играют лучи солнца на поверхности моря, и думал о том, что осталось два дня до начала боевых действий в пустыне, когда музыкальная радиопередача была прервана для сообщения, из которого я сумел понять только отдельные слова: Америка, Саддам Хусейн, Кувейт, Британия. Арабы заговорили с водителем... о чем? О сукиных детях американцах и англичанах? О Большом Шайтане и Малом Шайтане? Обо мне? Я проклинал свое безрассудство. Машина нырнула в боковые улицы, держась западного направления. Я наклонился к водителю и спросил, куда мы едем. Мне нужно в Бурдж-Хаммуд. Но водитель только головой покачал. Черт возьми! Что происходит? Машина замедлила ход и свернула во внутренний дворик, арабы стали выходить из машины, один из них нагнулся ко мне и сказал: «Приятель, будь поосторожнее». А водитель уже выбрался оттуда на улицы, на которых дома, как мне вдруг показалось, замелькали за окном быстрее, потому что я пытался разглядеть хоть что-нибудь знакомое.
Армянский шрифт... Когда я увидел знакомую вязь букв на вывесках магазинов, то второй раз испытал чувство облегчения, которое возникает в убежище после пережитой опасности, и понял, что на Ближнем Востоке, где я всего лишь нежеланный иностранец из чуждой им страны, я могу положиться только на армян.
Именно потому к концу того же дня я изменил свое решение. Дело в том, что я зарекся ездить в Западный Бейрут — его контролировали мусульмане,— на территорию, где меня могли схватить в качестве заложника. Но там проживал один армянин, который готовился к поездке в Ереван, и мне было необходимо переговорить с ним. Армяне сказали, что доставят меня туда в машине «Скорой помощи». (И мы действительно легко проскочили все контрольно-пропускные пункты.)
Пока я дожидался своего знакомого, дверь кабинета резко распахнулась. Какой-то человек с трудом переступил порог, обливаясь потом и тяжело дыша.
— Есть здесь англичанин?
— Да,— ответил я.
— Вы должны немедленно уйти. Вас засекли.
Я ушел. Я забился в дальний угол «Скорой помощи», и мы помчались прочь из Западного Бейрута по направлению к Кольцу, к обгоревшей полосе Зеленой Линии. Медсестра, армянка, села рядом со мной.
— Не волнуйтесь, мы скоро проедем через контрольно-пропускной пункт.
— Буду рад вернуться в Бурдж-Хаммуд.
— Вчера они схватили двоих. Француза и бельгийца.
— Где?
— Недалеко отсюда. Они промышляли наркотиками. Им не следовало соваться сюда. У нас говорят: «Разбитый кувшин разбивается второй раз, когда его выбрасывают на помойку».
Вечера в Антелиасе, когда ворота монастыря запирались с заходом солнца, казались долгими, мрачными и пустыми. В мою последнюю ночь в монастыре, перед отъездом, на нас обрушилась гроза, пришедшая со стороны гор. Свет в комнате погас, вспыхнул, а затем погас насовсем.
Я встал из-за письменного стола и подошел к окну. Дождь полил с тропической яростью. Он хлынул водопадами с плоских крыш, стеной встал в лучах фар проходящего транспорта — «бьюиков» с неуклюжей осадкой, тупорылых «мерседесов», порожних грузовиков, со свистом и шелестом уносившихся куда-то в ночь. Стая одичавших собак прошлепала по лужам. Два ливанских солдата, съежившись под своими дождевыми накидками, сидели на башне танка. Блеск молнии высветил вдали очертания Бейрута, и удар грома эхом раскатился по горам.
В этот момент послышался стук в дверь моей комнаты. Молодой священник, державший в руке свечу, сообщил, что Его Святейшество хотел бы меня видеть. Я проследовал за ним по темным коридорам и вошел в комнату с большим арочным окном от пола, из которого открывался широкий обзор внутреннего дворика. Я часто поглядывал на это окно снаружи и видел, как за ним снуют взад и вперед епископы, напоминая мне птиц в стеклянной клетке. Теперь его закрывали дождевые капли, которые сливались, стекая, в сплошной поток.
Католикос сидел в одиночестве в темноте и смотрел на дождь, терзая большую сигару.
— Присаживайтесь, пожалуйста,— пригласил он. Мы посидели молча, глядя на дождь.
— Мы больше не увидимся,— сказал он.
— О?!
— Близится Великий пост, а я устал. Поеду отдохнуть в Оксфорд.
— Отступление?
— Отступление.— Он отвел взгляд.
Мы снова помолчали под шум лившего за окном дождя. Католикос смотрел вниз, на залитый водой двор, словно генерал, обдумывающий какие-то планы. Потом он спросил:
— А вы?
— Дамаск,— ответил я.— Завтра отправляюсь в Сирию.
— В Сирии вас ожидают трудности.
— Я надеялся, что вы поможете мне пересечь границу.
— Я оставлю для вас письмо, но ехать в Сирию я бы не советовал. Полиция там причинит вам много беспокойства.
Я не мог ему сказать, как мне не терпится поскорее выбраться из Ливана, ведь в Сирии, по крайней мере, есть полиция. Разумеется, я поблагодарил его за совет, за все, что он сделал для меня, и побрел под неосвещенными сводами монастыря в свою комнату.
Ранним утром следующего дня я поехал с одним армянским фотографом в Бурдж-Хаммуд на поиски возможностей преодолеть сирийскую границу. Утро было ясным. Ночная гроза оставила следы в виде сверкавших на солнце луж размером с пруд транспорту приходилось туго. На контрольно-пропускных пунктах скопившиеся машины стояли в три ряда, нетерпеливо ожидая своей очереди, чтобы попасть в город — одни торговать, другие покупать, словом, занять себя на бейрутский манер. Казалось, никого, за исключением меня, совсем не волновало, что скоро истекают двенадцать часов ультиматума, предъявленного стране, напавшей на Кувейт.
Среди проходившего через контрольно-пропускной пункт встречного потока транспорта было много машин с привязанными к багажникам лыжами. Да, в том году снега на горе Ливан выпало не очень много.

Перевал у горы Ливан.
— Ужасно,— сокрушался фотограф,— так мало снега и такая слякоть!
— Очень жаль,— отозвался я.
— Тем не менее в этом году все отправились кататься на лыжах. У бейрутцев есть замечательная черта — это умение ни на что не обращать внимания.— Он усмехнулся.— Разве похоже, что этот город находится на военном положении вот уже шестнадцать лет?
— Да,— сказал я,— похоже.
3

Вряд ли слово «Армения» останется
в истории.
Уинстон С. Черчилль
В конце концов, кто сейчас вспоминает
об армянах?
Адольф Гитлер
(при обсуждении плана использования
карательных отрядов)
Главную дорогу из Бейрута в Дамаск открыли всего несколько недель назад. Ливанские правительственные силы контролировали ее внизу, у подножья горы Ливан, сирийские — над ними. Таксисты стали усердно налаживать сообщение между двумя столицами, а за хорошую плату проскакивали контрольно-пропускные пункты. Издали посмотрев на Бейрут, можно было подумать, что это обычный средиземноморский город — пушистые сосны на склонах, пыль на улицах, ряды домов и оливковые рощи. С такого расстояния город напоминал Ниццу или Геную, только дорога разбита гусеницами тяжелых танков. А когда мы проезжали по заброшенным горным курортным местам: Алей, Софар, Бхамдун,— то увидели, что все виллы, служившие когда-то летними резиденциями шейхов из стран Залива, разрушены полностью. Когда мы перевалили через Дар-эль-Байдар, занятый сирийцами, густой туман, омывший горные склоны, оставил на обочине дороги груды снега. На КПП загорелась старая «вольво». Сирийские солдаты в панике бросились сгребать снег и бросать его на капот, чтобы сбить пламя, кто-то отдал приказ не задерживать машины для проверки. Водитель такси, армянин, нажал на газ, и мы, проскочив мимо с чувством облегчения, въехали в длинную, постепенно расширяющуюся впереди долину Бекаа.
Для меня Бекаа была воплощением всех наиболее опасных аспектов жизни на Ближнем Востоке. Годами слушая последние новости и разные слухи, я представлял себе это место похожим на Долину теней умерших или на один из внутренних кругов Ада. Мне виделся мрачный склон, окутанный туманом, под прикрытием которого крались экстремисты похлеще бейрутских; я воображал себе западных заложников, привязанных к днищам машин, а в небе — израильские самолеты, которые бомбят и штурмуют южные районы Бекаа. Долина поставляла профессиональных террористов и гашиш (Бекаа была основным поставщиком и того и другого во всем мире), ежегодно сирийцы зарабатывали больше миллиарда долларов на торговле опиумом. Даже в звучании его слышалось что-то зловещее и грозное: Бекаа — словно ружейный выстрел или клич «джихад».

Долина Бекаа.
Поэтому для меня явилось неожиданностью, что долина оказалась дивной красоты, что члены организации «Хезболлах» и их заложники по утрам пробуждаются к свету, переливчатому, словно бриллиант чистой воды; что партизаны — палестинские, шиитские, курдские — имеют возможность бегать во время тренировочных боев с другой стороны долины по чувственно-привлекательным округлым склонам. А я был счастлив тем, что удалось проскочить через нее, сквозь узкий коридор сирийского контроля, расположенного с противоположной стороны горы над ливанской границей. Потом, на сирийской границе, я семь часов ждал получения визы. Президент Асад тщательно изучал меня, глядя с трех стен своим доброжелательным пристальным взглядом управляющего банком.
Лишь около четырех служащий подозвал меня к столу.
— Граница закрыта.
— А как с моей визой?
— Букра. Завтра.
— Завтра в Дамаске скажут «да»?
— Может, да, может, нет.
Черт бы тебя побрал! Теперь я оказался в ловушке на ничейной земле — в Сирию не могу попасть и в Ливан не могу вернуться: срок моей одноразовой визы истек.
Несколько аккуратно вложенных в документы американских долларов помогли мне пересечь ливанскую границу в обратном направлении. Я вернулся в Бекаа. Через несколько часов объединенные силы союзников начнут наступательную операцию в Кувейте, поэтому меньше всего мне хотелось оказаться тогда в долине Бекаа.
И снова армяне предложили мне свое покровительство. Сразу за пограничным постом, поднявшись вверх, я обнаружил деревню Айнчар; бьющий там родник сохранял оазисы зелени на высушенных склонах. Все население деревни полностью состояло из армян, и они радушно меня приняли. В непосредственной к ним близости располагался лагерь сирийской тайной полиции. Не могу сказать, что это вызывало у меня особо теплые чувства, но один вид их военной техники, расположенной между мной и «Хезболлахом», действовал успокаивающе.
В Айнчаре оказался врач по имени Гаспар, который руководил пунктом срочной медицинской помощи. Я встречал его в Бейруте, но сейчас он находился здесь. Я нашел его в хирургическом кабинете с кучей пациенток; он сказал, что через полчаса освободится, и посоветовал мне не покидать здание. Пришлось мне ждать его, сидя под анатомическими схемами, прислушиваясь к строгим наставлениям, которые он давал молодым мамашам, и размышляя при этом, как мне воистину повезло оказаться в Айнчаре, где я смогу выяснить подробности одного из немногих случаев успешно завершившегося сопротивления в 1915 году.
История Айнчара — история изгнания, возвращения и снова изгнания. Население Айнчара — это жители шести бывших армянских деревень; все они родом из мест, прилегающих к горе Муса-Даг, Что находится на северной оконечности Левантийского побережья. Поселок состоит из шести частей, каждая из которых носит название той деревни, которую ее жители покинули. Когда в июле 1915 года приказ о депортации достиг Муса-Дага, мнения армян разделились. Одни считали, что нужно оказать сопротивление. Другие не видели в этом смысла, ведь турки намного сильнее, и, в конце концов, в приказе говорилось лишь о депортации. Почти шестьдесят семейств с этим мнением согласились. Больше их никто никогда не видел.
Остальные направились к горе. На ее склоне, обращенном к морю, они натянули между соснами два больших полотнища. На одном изобразили крест, на другом написали по-английски: «Христиане в беде — на помощь!» Противоположный склон они защищали, отражая атаки турок одну за другой. Боеприпасов было мало, а продовольствия еще меньше. Прошло больше семи недель, припасы истощились. Но как-то утром ветер унес туман с моря, и прямо против берега встало на якорь французское судно «Гишен». Четыре тысячи жителей деревень бросились вниз по крутому обрыву, их благополучно доставили на борт судна. Потом их отвезли на юг, в Порт-Саид.
Четыре года они ютились в палатках на краю Синайской пустыни. После окончания войны Муса-Даг перешел под управление Франции, поэтому можно было вернуться, ничего не опасаясь. Армяне возвратились в родные деревни и увидели, что их деревянные дома почти совсем сокрыты разросшимися тутовыми деревьями, а яблоневые сады заросли сорняками. Они принялись очищать сады и снова разводить тутового шелкопряда.
Но в 1930-х годах на жителей этих мест обрушились новые репрессии. Желая удержать турок в Заливе любой ценой, Франция уступила им санджак Александретты, который включал и территорию вокруг Муса-Дага. Вновь армянам пришлось спасаться бегством. На этот раз французы предоставили им землю в долине Бекаа. Многие там поумирали, не выдержав суровых местных зим, а остальных, так же как и тех, в Бурджаммуде, поддерживала вера в то, что надо только переждать какое-то время, и им снова позволят вернуться. Вскоре, уже после окончания Второй мировой войны, стало ясно, что Муса-Даг скорее всего останется в Турции. Армяне смирились с мыслью о постоянной жизни в Бекаа, но не в палатках, а в поселке Айнчар, где земля орошалась родником, а дальние вершины гор напоминали им о родине. От родника отвели ирригационные каналы и обсадили их тополями. В родных местах они выращивали яблоки, так они и здесь посадили яблони; айнчарские яблоневые сады славились на всю страну. Они построили дома в традиционном стиле, изящные и добротные, поставили вокруг ограду, а на почетном месте — церковь Они благоденствовали в Айнчаре: было что-то необычно притягательное в этом месте. Один житель как-то пахал землю поблизости и наткнулся на странный древний камень, который оказался останками Омейядского дворца; теперь это одно из самых почитаемых мест в Ливане.
Во время последних бейрутских уличных боев в Айнчар стеклись беженцы. Гаспар объяснил мне, что дело не столько в убежище, сколько в самой земле. Родник, яблони, и к тому же постоянно видна гора; поэтому люди чувствуют себя здесь спокойнее, сказал он, как бы ближе к Армении; когда наступали тревожные времена, они всегда устремлялись в Айнчар.
Гора Саннин, вне всяких сомнений, доминировала. Она поднималась уступами по другую сторону долины Бекаа, закрывая собой Бейрут. Ее вершина, покрытая снежной шапкой, сверкала под солнечными лучами. И пожалуй, армянам Айнчара она вполне заменяла не только гору Муса-Даг, но и ту, другую, самую главную для них, единственную, от которой они бежали когда-то, спасаясь, веками раньше. По местному преданию, первая радуга поднялась из айнчарского родника и, ориентируясь по ней во время своего плавания, Ной направил туда ковчег и пристал к каменистой вершине горы Саннин.
Гаспар помог мне узнать о судьбе Томаса Хабешьяна, одного из старейшин Айнчара. Мы встретились с ним на ступенях церкви; это был высокий статный старик в каракулевой шапке Он протянул нам для знакомства левую руку, правая у него была скрючена артритом.
Разъезжая в машине по городу (армяне запретили мне ходить пешком: «опасно»,— сказали они), большую часть оставшегося времени мы проводили в айнчарской чайной, за окном которой с шумом проносились взад-вперед сирийские джипы, и владелец чайной ставил на стол перед нами все самое лучшее из своей выпечки. «За счет заведения»,— говорил он, подчеркивая свое уважение к Томасу.
Томасу было чуть больше десяти, когда он бежал, спасаясь вместе со всей семьей, вверх по склонам горы Муса-Даг. Вообще-то, все это действительно было очень рискованно, объяснил Томас. Нет, он не помнит, чтобы он испугался. Он помнит, как влезал на деревья и проходил трудные участки пути, прижимаясь к скалам, но страха... нет, страха он не помнит. Вот что ему запомнилось, так это Ованес и его донкихотские выходки. Армянин старой закалки, Ованес всю жизнь провел на земле и обладал свойственным крестьянам сильным чувством собственного достоинства, а Томасу, еще ребенку, его поведение казалось смешным. Ему уже было под шестьдесят, когда они отправились на гору Муса-Даг, имея в качестве вооружения всего лишь охотничьи и кремневые ружья да немного динамита. Ованес первым из добровольцев вызвался вступить в бой.
— Он взял с собой шашки динамита, а за пояс заткнул револьвер. С горы он спускался,— Томас наклонился вперед и заговорил тише,— медленно-медленно, от дерева к дереву. Он выбрался из леса и ползком подкрался к месту, прямо под которым расположились турки. Он зажег фитиль и изо всех сил бросил шашку динамита вниз. Секунда, вторая, третья... ничего! Тогда он поджег фитиль второй шашки. На этот раз как рванет — паф!
Знаете, я думаю, взрыв поразил Ованеса больше, чем турок! Мы наблюдали за ним: он повернулся и побежал в испуге обратно, вверх по горе. Он был абсолютно уверен, что турки преследуют его. Вот они уже догнали его, схватили за куртку, но ему удается вырваться из их рук. Дальше, дальше! Он выхватил револьвер и, не оборачиваясь, выстрелил через плечо, шум так оглушил его самого, что он решил, будто стреляли в него, тогда он упал на землю.
Он дотронулся до лба — крови нет! Встал на ноги и пошел в нашу сторону. «Я могу ходить!» Тогда он посмотрел назад, вокруг... и оказалось, что курткой он зацепился за ветку. Никаких турок не было. Спрятавшись за деревьями, мы умирали от смеха, а он, приосанившись, постарался выглядеть как и подобает герою, вернувшемуся из боя!
Томас снял очки и вытер глаза:
— Ох уж этот Ованес!
Из тех, кто пережил эту эпопею, в живых осталось немного. Томас был одним из них. Теперь он смотрел в окно, спокойный и печальный после своего оживленного рассказа, и солнце освещало его морщинистое лицо. Я испытывал благоговейный восторг, я был потрясен необычайной историей его жизни и еще тем, что пережитые им страдания не оставили в нем горечи, свойственной довольно многим,— наоборот, он был уравновешен и остроумен. Я спросил его:
— А семья у вас есть?
— Есть. В основном все в Америке, в Лос-Анджелесе.
Я не мог представить себе этого гордого старика в Калифорнии.
— Вы бывали там?
— О да.
— И вам там понравилось?
— Мне понравилось.— Он отвел взгляд.— Но я никогда не смог бы там жить. Америка — неподходящее место для восточного человека.
Гаспар оставил заботу обо мне своим друзьям, которые вызвались устроить меня на ночь. Представители четырех поколений сидели на диванах вокруг полыхавшей жаром круглой печи. Двухлетняя девочка сидела на колене своего прапрадеда и теребила его за усы. Ее мать, Анаид, внесла на подносе звенящие бокалы. В комнате было тепло и уютно по-домашнему, на какой-то момент я начисто забыл о всех границах и о враждебности Бекаа.
Незнакомый мужчина с пушистыми усами склонился ко мне и налил в бокал арака.
— Что вы здесь делаете?
— Пытаюсь добраться до Дамаска.
— Понятно, а я пытаюсь вернуться в Кувейт.
Я сказал, что теперь, пожалуй, ему уже недолго осталось ждать.
— Я уже столько жду!
— Зачем спешить?
— Три кило.— Он подмигнул мне.— Три кило золота у меня в Кувейтском банке.
Я живо представил себе его золото, лежавшее теперь в каком-нибудь багдадском подвале, но промолчал и повернулся к Анаид, которая забрала девочку к себе, подальше от волос старика.
— Знаете, Айнчар совсем неплохое место... Получше Америки... Там я бы никогда не завела себе детей!
— Почему нет?
— Там так опасно!
— А в Бекаа безопасно? Она вздохнула:
— Так ведь это дома. Я ездила в Лос-Анджелес и боялась там даже за порог ступить. Кругом наркоманы и убийцы. Я так была рада вернуться.
Мог ли я подумать, что услышу такие слова здесь, в Бекаа, от ливанской христианки! Брат Анаид, Левон, приехал из Алеппо дня на два. Он был больше похож на левантийца, чем на армянина, с глазами, полными мрачной скрытой обиды. Он проглотил очередную порцию арака, склонился ко мне и ткнул пальцем в сторону окна:
— Он там, наверху, всего в нескольких километрах отсюда.
— Кто?
Он усмехнулся мне в лицо, откинулся назад и ничего не ответил.
— Кто? — повторил я, чувствуя нарастающее раздражение.
— Твой Терри Уэйт!
— Левон,— резко осадила его сестра.— Тише!
Я попросил ее не волноваться, но у меня пропало ощущение уюта.
Воцарилось молчание, все старательно избегали моего взгляда. Левон предложил выпить за здоровье западных заложников, но вышло это неловко и вымученно, никто не поддержал его. Чуть позже все разошлись, а меня проводили в маленькую спальную комнату. Я распахнул окно и окинул долину взглядом. Ночь стояла ясная и очень холодная; в лунном свете снег на горе Саннин полыхал синим огнем.
В Кувейте с минуты на минуту должно было начаться наступление, а здесь, в долине Бекаа, где перемешались воинствующие люди, люди, потерявшие состояние, тюремщики и заложники, все было спокойно.
4

В изгнании живут одним только духом.
Владимир Набоков
За рулем своего темно-красного «плимута-фьюри», полыхающего изнутри кумачовой обивкой, Степан выглядел совсем маленьким. Только был он самым хитроумным человеком из всех, кого я встречал на Ближнем Востоке, где хитрый ум ценится превыше всего. Он мог быть только армянином.
Я познакомился со Степаном в Айнчаре. У него были живые темные глаза, а энергия била из него ключом и выплескивалась на окружающих. Он тоже ехал в Дамаск, и в одно прекрасное солнечное утро мы проделали с ним обратный путь к границе. Теперь ливанцы отказывались выпускать меня из страны до тех пор, пока не убедятся, что сирийцы разрешат мне въезд в их страну. А я не мог этого доказать, не проделав путь в две мили по ничейной земле. Для Степана это не составило проблемы. Для него и его «Красного зверя» дорога между Айнчаром и Дамаском была домом родным. Он забрал у меня паспорт и, развернув машину по широкой дуге, плавно покатил к границе. Он даже хода не замедлил, пересекая ее, просто свесил в окно руку и махнул пограничникам. Они махнули ему в ответ.
Не прошло и часа, как машина сверкнула наверху красной крышей и вернулась.
— Все в порядке?
Он кивнул. На большой скорости мы взлетели вверх к перевалу, проскочив ничейную землю, и спустились вниз, к сирийской границе. Там я целиком положился на своего спутника. Мы переходили из кабинета в кабинет, ждали, пока латиноамериканский дипломат оформит въезд в страну двух юных танцовщиц в боа из перьев; собрали печати и заполнили бланки; пришлось мне ответить на странные вопросы о моей семье и о моих контактах в Бейруте, а также заверить, что у меня и в мыслях не было поехать в Израиль (все рекомендательные письма от иерусалимского патриарха я заблаговременно спрятал). Степан вовремя подсказал мне, кому из стражей границы сколько платить:
— Десять долларов этому... пять тому... этому ничего... сотня сирийских фунтов...
Получив разрешение, мы направились через границу вместе с сирийским майором, который втиснулся между нами на переднем сиденье: таможенники нас пропустили, также как и на остальных контрольных службах; подпрыгивая на ухабах, мы катились вниз по дороге, ведущей нас в Сирию, к пустыне, под лучами зимнего солнца, освещавшими каждую выбоину, и слушали, как потрескивают разогревшиеся за день камни отвесных скал.
Степан вставил кассету в автомобильный магнитофон.
— Фрэнк Синатра... «Унеси меня на Луну». Моя любимая!
— Степан, ты молодец,— сказал я.— Спасибо тебе. Он засмеялся и сказал по-армянски:
— Этот, что здесь сидит, из тайной полиции. Я знаю всех наперечет, но этот — плохой человек. Он сказал мне, что они послали вчера четыре телекса о тебе в органы безопасности Дамаска. Так что тебе повезло!
— Дело не в везении,— ответил я,— просто это очередное доказательство эффективности армянских связей.
Сирийская граница оказалась для меня самой трудной. После семи недель путешествия ее пересечение казалось мне большим достижением и укрепило мою веру в армян. Остальные трудности, ожидавшие меня на пути в Армению, представлялись мне незначительными по сравнению с этой, и, как ни странно, неожиданно для себя самого я вдруг почувствовал, что с радостью возвращаюсь в Сирию. Действительно, мне ведь уже и не верилось, что я туда наконец попаду.
Сидевший между нами тайный агент полиции наклонился вперед и показал на дорожную насыпь. В тридцати футах внизу лежал перевернутый разбитый автомобиль.
— Вчера,— сказал он.— Я находился в этой машине. Она трижды перевернулась.
— И вы не пострадали? — спросил Степан.
— Мой водитель в больнице А со мной все в порядке. Бог оберегает хороших людей.
Последний вираж — и «Красный зверь» въехал в пригород Дамаска. Современная часть города состояла в основном из широких прямых бульваров с изысканными фонтанами — верная примета диктатуры. Мы высадили майора у здания, в котором располагалось его министерство, и поехали в Старый город. Степан остановился перед какими-то воротами.
— Иди по улице под названием Прямая, пока не дойдешь до Ворот Солнца.
Я кивнул.
— Справа от них увидишь армянскую церковь Святого Саркиса.
— Понятно.
— Звони подольше. Привратник частенько бывает пьян.
Но этот день был воскресный, и дверь оказалась незапертой. Литургия только что закончилась, и несколько армян пили кофе в компании священника.
Я вручил священнику письмо от Католикоса. Он принял его с воодушевлением и лично проводил меня в комнату на самом верхнем этаже армянской школы. Строительные работы еще не были завершены, и пыль от штукатурки лежала на матрасе словно патина. Сначала дверь долго не открывалась, потом не закрывалась.
— Надеюсь, что все в порядке,— сказал он.
— Просто замечательно. Я вам очень благодарен.
И я действительно был очень благодарен ему. В Бейруте меня предупредили насчет отелей Дамаска: дескать, они кишмя кишат опасными экстремистами. Не могу сказать, что я безоговорочно в это поверил, но был тем не менее чрезвычайно доволен, что не придется, особенно в такое время, проверять это на собственном опыте.
В стороне от улицы под названием Прямая, среди перенаселенных узких улочек, мощенных булыжником, я нашел залитый солнцем внутренний дворик, который соответствовал данному мне описанию. Его огораживал двойной ряд деревьев в форме подковы, выложенный плитами пол был залит мыльной водой. Женщина, согнувшись, энергично терла его щеткой.
— Акоп? — произнес я.
Она жестом указала мне на лестницу в дальнем углу и пристально разглядывала меня, пока я на цыпочках проходил по уже вымытому ею участку пола. Она была явно недовольна, и град проклятий из Корана сопровождал мой подъем по лестнице.
Акоп был другом Ерванда, того художника из Бейрута, который стрелял в чаек. «Навести его,— упрашивал меня Ерванд,— посмотри, как он там. У него были некоторые трудности...»
Акоп явно питал чисто армянское пристрастие к темным комнатам. Единственное, что я вначале увидел,— это узкие косые полоски света, пробивающиеся сквозь жалюзи. Окно было распахнуто, и я уловил запах жаровен и услышал гул голосов, звон посуды. Акоп сидел на диване — оттуда плыл дым его сигареты, свивался в клубки, проплывая в полосках света, и исчезал в узких щелях жалюзи. У него оказался густой выразительный голос, на английском он говорил хорошо.
— Как там поживает Ерванд? Полагаю, война плохо отразилась на нем. Не знаю, почему он не уехал из Бейрута.
— Он радуется, что война кончилась.
Теперь я смог разглядеть Акопа более подробно. Плотного телосложения, в футболке и джинсах, босой. Вытянутые на диване ноги скрещивались в щиколотках. Движения его были неторопливы и продуманны, тонкие губы слегка подергивались, когда он говорил.
Акоп зажег потухшую сигарету.
— Какое-то время назад мне хотелось вернуться в Бейрут. Когда расхлебают эту кашу в Заливе, я вернусь. А теперь я снимаю эту комнату и чувствую себя в ней счастливым.— Он медленно потер ладонью лоб. Счастливым он не выглядел.— Я перечитывал некоторые места в «Книге скорбных песнопений» нашего Григора Нарекаци. Вам она нравится?
— Да... очень.
— Для меня Григор — великий мастер. Когда я читаю, мне слышится его голос. Вы понимаете, как он пишет, какая бездна отчаяния в его строках?! Когда он сравнивает себя с ослиным выродком или сломанным замком в двери, или то место, где он пишет, что не в силах описать своих прегрешений, даже изведя море чернил и все заросли тростника. Каждый раз, перечитывая, прихожу в безмерный восторг.
Акоп улыбнулся своим мыслям. Мало что роднило его с Григором Нарекаци. Оба вели свой род из горных мест, окружавших озеро Ван. Оба унаследовали армянскую склонность к сетованиям. Но Григор, родившийся в десятом веке, был глубоко верующим человеком, мистиком, посвятившим свою жизнь молитвам, и редко покидал стены монастыря. Акопу трудно было усидеть на одном месте. История его жизни в его собственном изложении — это история жизни водомерки, скользящей по поверхности Ближнего Востока и снимающей с него сливки. Она заставила меня понять, насколько неоднозначной стала диаспора. Пятнадцать лет провел он в безумной погоне за жизненными благами. На Ближнем Востоке едва ли найдется место, в котором он не побывал, и товары, которыми бы он не торговал. Он сметал любые препятствия на своем пути, все изведал и ничего ему не было внове.
Единственным местом, куда он не хотел ездить, была Турция. Когда-нибудь он туда поедет, но только не сейчас, ведь армян там не жалуют. Я попытался описать ему озеро Ван с его благородным синим светом и горами вокруг. Он вздохнул и покачал головой: это был иной мир, далекий от окружавшей его действительности.
Деду Акопа было семь лет, когда он бросил последний взгляд на озеро Ван. В его деревню пришли турецкие заптии и выгнали всех оттуда. Те, кого не застрелили на месте, вынуждены были уйти — спуститься с гор и отправиться в пустыню. Уходило двадцать пять семейств, а выжили только он и его двоюродный брат. Старик никогда не заговаривал о том, что же тогда происходило. Но незадолго до смерти он усадил юного Акопа у себя в ногах и тихим ровным голосом рассказал ему обо всем.
...Деревня была небольшой. У фонтана на площади поили лошадей, иногда вода из желоба вытекала на площадь. Перед тем как покинуть дома, жители деревни собрались у фонтана. Он запомнил, как молчаливы были взрослые и как кричали на них заптии. Он помнил, как насиловали его сестру, и женщину, которая свернула с дороги и побрела в пустыню, а за ней бежали охранники и кричали: «Вернись! Куда ты идешь?!» — а она отвечала им: «Я иду на похороны Бога». Он вспоминал, как мучила их жажда в жарких местах южной Анатолии, этапы двигались по старой дороге вдоль реки, но пить им не давали. Его брат плакал и умолял дать ему воды, тогда мать зачерпнула полную ладонь из следа, оставленного копытом осла. Через день мальчик умер. Не прошло и недели, как умерла мать.
Дед Акопа и его уцелевший двоюродный брат каким-то образом добрались до одного из сиротских приютов в Алеппо. Оттуда они переехали в Бейрут. Оба они женились почти в одно и то же время на девушках-сиротах родом из окрестностей озера Ван. Но бремя пережитого оказалось не по силам его брату. Когда его жена уже носила первенца, он повесился.
А отец Акопа постепенно сколотил свое дело в Бейруте, продавая в розницу одежду из Европы, и в свою очередь обзавелся единственным ребенком, сыном. Самого Акопа ожидала легкая жизнь. Он был одаренным ребенком, избалован отцом, который потакал его прихотям, и предоставлен всем соблазнам бейрутской жизни конца 1960-х. Обучаясь в американском университете, он втянулся в прибыльные, но сомнительного характера махинации бейрутских коммерсантов. Несколько лет он преуспевал, участвуя в контрабандной торговле предметами старины и подвергая себя риску. С началом войны это дело заглохло, но вскоре транзитом через разрушенную столицу пошли потоком товары другого рода: маковая соломка, оружие, гашиш из долины Бекаа.
Акоп увлекся и этим. Его дела закручивались на весьма высоком уровне — возможности казались неограниченными.
Но он начал делать ошибки и шесть месяцев промаялся в египетской тюрьме по обвинению в контрабанде валюты. Тогда-то он и начал употреблять наркотики.
Однажды ночью на севере Ирака в городе Мосул он оказался на плоской крыше жилого дома. Был душная ночь, и был он, дергающийся, с расширенными от многомесячного потребления кокаина зрачками. Он поднялся на парапет и увидел, что ночной горизонт окаймляют оранжевые сполохи. Остаток здравого смысла помог ему понять, что это горят факелы нефтяных скважин в пустыне. Но чем дольше он смотрел на них, тем они становились все больше, вот они приблизились, окружив его огненным кольцом так, что он не мог пошевелиться. Ему показалось, что он попал в ад. Вспомнилось вдруг все, что когда-то рассказал ему дед. Он увидел турецких заптиев, скачущих верхом вдоль колонны. Он чувствовал, как пересыхает в горле, и видел след ослиного копыта. Появилось ощущение, что ставший шершавым язык разбухает во рту, уже не помещаясь. Лицо его пылало от жара. Когда он опустил взгляд, то увидел, что его кожа покрывается лопающимися пузырями; тогда он сорвал с себя рубашку и побежал внутрь дома. Он выпил воды из бутылки, и у него начались другие галлюцинации: деревня близ озера Ван, его юная бабушка сидит на корточках в тени орехового дерева и плещется в льющейся из фонтана воде...
— Это было еще хуже, чем огонь,— рассказывал Акоп.— Тогда я понял, что значит быть армянином. Деревня, которую я увидел тогда, всегда стоит у меня перед глазами.
После всего, что произошло с ним, Акоп изменился, он стал истинным армянином. Он решил всерьез заняться музыкой и при этом поставил перед собой цель — уехать на жительство в Армению, в Советскую Армению. Он добился приема в Ереванскую консерваторию. Это произошло два года назад.
Он закурил следующую сигарету и загадочно посмотрел на меня.
— Позволь мне рассказать тебе об Армении. О Великой Армении! Когда я впервые приехал в Ереван, мне не верилось, что это свершилось. Армяне в армянской столице, под сенью Арарата. Я с головой погрузился в их жизнь — политические собрания, искусство... Я общался с композиторами и поэтами, прочитал много книг по армянской истории. Я даже начал писать оперу, взяв за основу эпизод из жизни двора Багратидов в Ани. Я стал «хорошим армянином». Прошло немного времени, и что-то изменилось.
Акоп находился в Армении, когда там началось сопротивление власти Москвы. Ереван охватила жажда перемен — интеллектуалы поняли, что хватка Кремля слабеет. Наконец они могут говорить во всеуслышание. Однако новое состояние общественной мысли обернулось своей мрачной изнанкой — либерализм на деле оказался анархией, национализм взяли на вооружение бандиты. Оружие попало не в те руки, и десятилетиями копившиеся горечь и разочарование выплескивались на поверхность весьма своеобразно.
Поздним октябрьским вечером, возвращаясь домой, Акоп шел по Еревану. Возле него остановилась машина, открылась задняя дверца. Вышли два армянина и быстро затолкали его в машину. Ему приставили к щеке дуло автомата Калашникова и отвезли в горы. Там его заставили встать на колени и очищать камни от тонкого слоя земли.
— Копай могилу!
В течение трех часов они всячески издевались над ним, угрожая пристрелить, на время оставляли его в покое — и снова принимались за старое. Перед самым рассветом они повезли его по направлению к Еревану и возле железнодорожной станции выбросили из машины.
— Я до сих пор не понимаю, что им было нужно. Они знали, что я приехал из-за границы. Я предлагал им доллары... Но дело было не в деньгах. Я пробыл в Ереване еще несколько месяцев, но после той ночи я стал все воспринимать по-другому. Если доберетесь до Армении, будьте там осторожны.
— Но вы по-прежнему «хороший армянин»? Впервые за время нашей встречи он улыбнулся:
— Понятия не имею. Но определенно, больше всего я — армянин.
Когда я вышел от Акопа, уже почти стемнело. Какое-то время я потерянно бродил по узким улочкам вокруг базара. Не в первый раз Армения приводила меня в растерянное, ошеломленное до онемения состояние. Меня преследовало видение — языки пламени и кружащиеся вокруг него, словно мотыльки, армяне; так же как и Акоп, они то притягивали меня к себе, то отталкивали. Вечер был на исходе, когда я добрался до ограды армянской школы. Я нажал на кнопку звонка, никто на него не откликнулся. Я кричал и бросал камешки в окно сторожа — никакого результата. Я был слишком измучен, разбит и доведен до отчаяния, мне не оставалось ничего другого, как, махнув рукой на все предупреждения, отправиться искать крова в отелях.
В двух отелях, увидев мой паспорт, мне отказали в номере. В третьей гостинице, поворчав, предоставили мне комнату. Я лежал на постели и бездумно следил взглядом за тараканами, бегавшими по стене. В моем измученном воображении они превращались в танковые соединения на просторах Иракской пустыни...
Весь в поту, я очнулся от сна, в котором палестинские партизаны ломились в дверь. Я стянул с себя рубашку и пришел в смятение, увидев на ярлыке у ворота буквы на иврите. Я покупал эту рубашку в секции готового платья для мужчин в универмаге, расположенном в западной части Иерусалима. Все тревоги и напряжение последних дней выплеснулись из меня. Опасаясь, чтобы меня не приняли за агента Моссада, я оторвал ярлык и рвал его до тех пор, пока он не превратился в бесформенные клочки ткани.
На следующее утро я сел в автобус, идущий до Алеппо, и передо мной распахнулись просторы Сирии. На пространстве между Дамаском, с его разновеликими нагромождениями, собранными в плотную кучу, и Алеппо линии горизонта сливаются с плоской равниной безликой пустыни. Ворота заперты, гомон базара и повседневная суета арабских городов остались за ними — и в мире вдруг стало тихо и спокойно. Мне вспомнилась тишина в Шададди два года назад, и мрачное молчание пещеры, и еще, до этого,— молчание холмов, окружавших равнину Харпута. Печать молчания лежала на массовом уничтожении армян — молчали турки, молчали армяне, молчала пустыня.
При мне по-прежнему была самодельная карта, которую мне подарили тогда в Алеппо. Только теперь она была дополнена множеством примечаний, и я собирался вернуться с ней в пустыню севернее Евфрата. Но вначале мне было необходимо остановиться на какое-то время в Алеппо: несколько дней — на подготовку, несколько дней — для встреч с теми, кто остался в живых. В связи с массовым отъездом армян из Бейрута община в Алеппо значительно увеличилась. Теперь численность проживающих там армян возросла почти до ста тысяч.
Если Алеппо можно было считать чем-то вроде армянского центра, то сердцем его являлся отель «Парон». У основания широкой, расходящейся на два марша лестницы дремала внушительного вида охотничья собака золотистой масти. Время от времени горничная или кто-то из обитателей отеля должны были, проходя, перешагивать через нее, но собака даже ухом не вела. Я направился к регистратуре, пройдясь по паркетному полу вестибюля, и, водрузив на стойку сумку, спросил Парона Мазлумяна («Парон» — это армянское «господин», восходящее к эпохе крестовых походов, когда армяне приметили, что всем знаменитым французским именам предшествует слово «барон». Мазлумян был владельцем отеля).
— Каждый вечер в четверть одиннадцатого он приходит разобраться с телексами.
Так что я написал ему записку, заказал номер и вышел в послеполуденный, залитый солнечной охрой город. Алеппо — более оживленный по сравнению с Дамаском город, более арабский и менее баасистский. Внешний край тротуаров заняли гуртовщики из пустыни в просторных одеждах из миткаля, внутренний — востроглазые торговцы, сидящие на корточках возле дешевых часов, зажигалок и разноцветных подставок с бесполезными вещицами из пластика. В тенистой глубине улицы расположились кинотеатры. Афиши завлекали обычным набором: полуобнаженными телами, бандитами, увешанными оружием, и грубыми стражами закона. На одной афише были изображения безжизненных тел повешенных, выглядевших словно тряпичные куклы, на другой манила розово-шифоновыми чарами Шехерезада, на третьей проносились монгольские орды. Я решился пойти на фильм «Город под названием «Ублюдок» и заплатил пятнадцать сирийских фунтов за сидение в сломанном кресле.
Выдержал я первые десять минут, да и те ушли не на созерцание экранной кровавой бойни, а на падения со сломанного кресла. Несколько мальчишек боролись на полу. Остальные, сидевшие группами, беззаботно болтали; доносились то пронзительные голоса спорщиков, то выкрики одобрения, пока с экрана в зал несся грохот непрерывных автоматных и пулеметных очередей, на который собеседники не обращали никакого внимания. Все это было так знакомо.
За кинотеатром тянулся ряд мастерских под открытым небом, принадлежащих армянским механикам. Босоногий мальчик играл на булыжной мостовой, гоняясь за тракторной покрышкой. Одноцветность помещений перекликалась с монотонными звуками ударов по металлу, и казалось, вся улица была поглощена одним делом — как можно быстрее вернуть к жизни разбитые машины. Вытянувшиеся в ряд мастерские напоминали палаты полевого госпиталя. Я вспомнил, как издавна говорилось об армянах в Сирии, что без них и правительство рухнет — ведь Асад зависит от деятельности своей тайной полиции, а тайная полиция не может действовать без машин, а починить машину так, как это делают армяне, не может никто. Поблизости от того места, где устроились механики, находилась сводчатая галерея. В ней укрылись фотостудии, многие из которых также принадлежали армянам. Мне как раз нужно было сделать про запас новые фотографии паспортного формата для получения виз, необходимых для продолжения моих поисков, и я толкнулся в дверь фотостудии «Ереван», хозяина которой звали Геворг. В фотографии, как и в ремонте машин, армянские изгнанники исключительно талантливы. Карш из Оттавы, подаривший нам портрет седого и печального Хемингуэя и вырвавший изо рта Черчилля сигару специально, чтобы разозлить его для того знаменитого портрета, где он похож на быка, родился в армянской семье в Южной Турции. В Бейруте я побывал в студии Варужана Сетяна, который быстро перебрал, демонстрируя мне, собранные в папке портреты официальных лиц: лидеров Катара, Абу-Даби, Бахрейна (не была представлена только Иордания, потому что у короля Хуссейна был свой личный фотограф, армянин). У него в студии за последние годы побывали четыре ливанских президента (двое из них потом были предательски убиты). А сделанные им фотографии президента Асада были размножены и красовались в Сирии в кабинетах, на ветровых стеклах машин и почти на каждом углу.
Фотостудия Геворга была коммерческой. Он подержал мой подбородок в своей ладони и склонился за старомодным аппаратом, снимающим на пластину.
— Так, сэр. Очень хорошо... Не двигайтесь... Вы женаты?.. А хорошенькая подружка у вас есть?.. Очень... мило! — Вспышка озарила все ярко-белым светом — и дело было сделано.
Геворг начинал в пятнадцать лет лаборантом, проявляя пленки в темной комнате. И отец и мать его остались сиротами в таком раннем возрасте, что не помнили, как они попали сюда. У них был один ребенок и не было денег. Когда ему исполнилось шестнадцать, Геворг взял в долг у одного американца тридцать долларов на фотокамеру. Понятно, американец не рассчитывал получить назад свои деньги, у него и в мыслях такого не было. Но через пять месяцев Геворг неожиданно появился в отеле «Парон» и вернул американцу одолженную сумму полностью.
— Я привык работать в темноте фотолаборатории, иногда целыми вечерами, но стал болеть, потому что слишком много имел дело с химикалиями.— Теперь у Геворга есть собственная семья, члены которой способны поддерживать его.— Позвольте, я познакомлю вас!
Он созвал всех в студию.
— Вот. Это сын. Он занимается видеопрокатом по американской системе. Второй сын занимается видеопрокатом по европейской системе. Моя жена. Она снимает мусульманские свадьбы.
— Почему вы не снимаете свадьбы?
— Джентльмену-христианину нельзя появляться на мусульманской свадьбе.
— Почему?
— Его могут убить.
— А какими фотографиями занимаетесь вы?
— Фотопропагандой.
— Пропаганда? Для кого?
— Для всех: для правительственных служащих, для семейных людей. Я лично работаю для слепых.
— Для слепых людей?
— Да. Им нравятся фотографии мест поклонения. Я делаю фотографии мечетей и святых мест.
— Но они не могут видеть ваши фотографии.
— Конечно нет... они же слепые.
* * *
Я вернулся в отель «Парон» к четверти одиннадцатого и нашел Григора Мазлумяна в его кабинете за чтением полученных за день телексов. Поскольку гостиничное бюро по обслуживанию туристов зачахло, телексный аппарат оказался в полном распоряжении армян Алеппо. Стала доступной Советская Армения, и левантийская диаспора снова начала учиться сочетать два своих основных жизненных стимула — бизнес и родину.
Комната была с высоким потолком, в одном из углов стоял телексный аппарат, а на облупившихся стенах была развешана современная армянская иконография. Снежная вершина Арарата парила над головой Григора, на противоположной стене монумент в память жертв геноцида раскинул свои тяжелые пилоны над Вечным Огнем; над серым обшарпанным шкафом для хранения документов висела карта, на которой были обозначены границы старой Армении, перекрывавшие восточную часть Турции.
Григор нырнул в шкаф и порылся там. Он вынырнул оттуда с бутылкой армянского коньяка.
— Вы случайно не знаете немецкого? — спросил он, разливая коньяк в два пластмассовых стаканчика.
— Нет.
— Жаль. Шеф полиции дал моему сыну вот это письмо, которое ему прислали. Просил его разобраться, что в нем написано. Я немножко знаю немецкий, но письмо разобрать не могу. То ли про любовь, то ли...
Он тряс головой и бормотал что-то невнятное, пока искал место, куда положить письмо. В нем было стариковское обаяние, только вот речь и все его движения были уж слишком медленными и вялыми. Он был слеп на один глаз, вторым тоже видел неважно.
Свет раздражал его глаза, и надо лбом он носил козырек, вырезанный из старой коробки из-под стирального порошка: «ОМО — великолепная стирка, ОМО стирает до блеска».
Через несколько минут он закрыл учетную книгу, снял козырек, взял в руки стаканчик с коньяком и приступил к рассказу.
История отеля «Парон», как и большинство армянских историй, берет свое начало в Анатолии в последнее десятилетие девятнадцатого века. Это было тогда, когда бабушка Григора покинула Харпут, чтобы совершить паломничество в Иерусалим. В Алеппо она остановилась в караван-сарае, где основными постояльцами были торговцы из пустыни и их животные. Отеля в городе не было. Поэтому она купила небольшой дом возле восточного базара. Она была истинной армянкой и потому назвала его «Отель «Арарат».
Ее сын перестроил дом с помощью архитектора-армянина из Парижа. С тех пор он почти не претерпел изменений. Все тот же паркетный пол, темного цвета панели и того же цвета двойная лестница; указатели на лестничных площадках все те же, от фирмы «Лондон—Багдад. Симплон экспресс» (семь дней: безопасно — быстро — экономно); единственное, чего в отеле не сохранилось от прошлого, это несколько азиатских ландышей, когда-то тянувших свои томные плети через весь вестибюль.
Во время Первой мировой войны отель был занят турками. «Какое шампанское вы подадите на вашу Пасху?» — спросил Абдулахад Нури-бей, печально известный своей жестокостью член Комитета по депортациям. «Пасха,— ответил Арменак Мазлумян,— начнется в день вашего ухода».
Когда они получили известие, что их выселяют, семье удалось избежать долины Бекаа с помощью матриарха семьи, бабушки Григора, заявившей, что восемьдесят детей, которых она привезла с собой, все, как один, приходятся ей родней. Отель перешел в их собственность после войны, когда Сирия оказалась под французским мандатом. 20-е и 30-е годы были упоительными, отель процветал. Алеппо входил, как исключительная экзотика, в число городов Большого Тура, а отель «Парон» был единственным местом, где могли останавливаться туристы. У Григора был свой биплан, и он мог позволить себе поднимать избранных над пустыней, чтобы показать им развалины столпа Святого Симеона. В отеле «Парон» останавливались Эми Джонсон, Диана Купер. В одной из комнат отеля Агата Кристи писала свой знаменитый детектив «Убийство в «Восточном экспрессе»; здесь останавливалась Королевская конная гвардия, и гвардейцы были объектом насмешек из-за того, что ходили по лестницам на цыпочках. В читальном зале можно было видеть обрамленную рамкой копию неоплаченного счета Т.Э. Лоуренса. Хотя теперь в Сирию приезжали немногие, но по-прежнему часть из них останавливалась у «Парона».
Старый разжиревший Лабрадор протиснулся в дверь.
— А, Паша,— нежно заворчал Парон.
— Паша? Как турецкий правитель? — спросил я озадаченно. Но он засмеялся:
— Нет, никакой не паша! Порция... Шекспир... «Венецианский купец».
На следующий день Парон пригласил меня на ланч. «Так, что-нибудь простенькое» состояло из пяти блюд и растянулось почти до ночи. Наш стол на семерых был единственный сервированный стол в большой, отделанной панелями столовой отеля; официант, курд по национальности, был очень предупредителен, наливая каждому за столом из зеленого ковша, и суетился вокруг нас в безумно приподнятом настроении. Он только что узнал из радиопрограммы Монте-Карло, что курды сбили три боевых вертолета Саддама.
Григор сидел во главе стола, а по обе стороны от него — три толстые армянки, приехавшие на неделю в отпуск из Еревана. В своих длинных кожаных пальто, с крашеными волосами, они выглядели типично по-советски и за все время не произнесли ни слова. Настроение у меня несколько испортилось при мысли, что Армения — конечная цель моего путешествия — может на деле оказаться более советской, чем армянской. Но у миссис Мазлумян, урожденной англичанки, имелось другое мнение о советской Армении.
— Иногда мне кажется, что я люблю ее больше моего мужа.
— Неужели?
— Да, они такие веселые. Я-то думала, страна окажется серой, унылой, ну, знаете, русской. Но когда я туда приехала, то увидела, что там веселее, чем в Алеппо.
— Ваши слова для меня неожиданность.
— А какой прекрасный город Эчмиадзин! Голову даю на отсечение: каждый, кто поедет туда, вернется истинным христианином.
За столом напротив меня сидел американский журналист.
— Мы очень недовольны журналистами,— с вызовом произнесла миссис Мазлумян.— Они бывали здесь раньше и писали какую-то жуткую чушь.
Американец промямлил что-то вроде извинения, но ему стало немного не по себе. Он был евреем, а евреев в Сирии, вне стен отеля «Парон», не очень жалуют.
— Откуда вы? — спросил я.
— Из Бонна.
У Григора, сидящего в окружении молчаливых женщин на другом конце стола, загорелись глаза.
— Бонн! Стало быть, вы знаете немецкий. Письмо! Где письмо?
Официант поспешил, даже чересчур охотно, на поиски письма в телексной.
— Да, какой-то необычный немецкий,— сказал журналист.— Из Словении, я думаю. Девушка... она полюбила сирийского полицейского. «Я не могу жить без этого человека!» Она не проживет и минуты, если не найдет своего полицейского.
— Бедная девочка! — сказала Сэлли Мазлумян, которая когда-то потеряла свое сердце в Алеппо.
Она появилась в 1947 году — медицинская сестра из Англии. Григор был очарован ею; они встречались на балконе отеля под сенью миндального дерева; прошло немного времени, и они поженились. С тех пор она постоянно живет в отеле.
Однако ее знакомство с Алеппо и живущими в нем армянами произошло гораздо раньше. В период между двумя мировыми войнами, когда она была еще девочкой и жила в Англии, Сэлли привыкла наблюдать с непонятной ей самой опаской, как к магазину ее родителей у обочины дороги в Йоркшире приближается седая, но тонкая и гибкая, как девушка, женщина. Она обычно предлагала купить у нее необычные вещи из других стран. Они прозвали ее Франциска-Пилигрим, но Сэлли чудилось в ней, непонятно почему, что-то призрачное и холодное. Даже разноцветные яркие плетеные дорожки, которые приносила с собой Франциска-Пилигрим, тускнели, когда Сэлли думала о той, что принесла их. У Франциски-Пилигрим была сестра, известная под заурядной фамилией мисс Роберте. Обе они приехали из маленького поселка в среднем Уэльсе. Девушки отличались набожностью и серьезным отношением к жизни; когда они получили в наследство десять тысяч фунтов стерлингов, то решили посвятить свою жизнь армянским сиротам, живущим в Сирии.
Франциска-Пилигрим осталась в Британии и обходила загородные виллы, стучась во все двери, а мисс Роберте поехала в Алеппо, чтобы там получать собранные ее сестрой деньги. Она поселилась вместе с сиротами, спала на влажном матрасе и даже в самые холодные дни зимы носила хлопчатобумажную одежду. Однажды мисс Роберте узнала от Франциски-Пилигрим, что в Англии готовятся отпраздновать годовщину своей свадьбы король Георг V и королева Мария. Мисс Роберте тотчас усадила своих сирот за работу — вышивать скатерть, предназначенную специально для этого случая. Она сама продумала рисунок для нее и набора соответствующих салфеток.
Когда работа была закончена, все упаковали, и мисс Роберте отнесла подарок мистеру Парру, британскому консулу в Алеппо. Сиротам она сказала, что скоро король и королева Англии будут есть за столом, покрытым их скатертью, и утирать свои королевские уста этими салфетками! Но мистер Парр получил от министерства иностранных дел лаконичный указ: дворец не может принять подарки, если они не вручаются лично. «Нельзя ли сделать исключение? Эти армянские дети живут так бедно, столько страданий вынесли они от турок...» — «Никаких исключений»,— ответило иностранное ведомство. Григор вспоминал, в каком отчаянном состоянии мистер Парр сидел в баре отеля. Они сошлись во мнении, что у него есть только один выход. Мистер Парр направил официальное письмо от консульства. Он благодарил мисс Роберте и ее подопечных армянских детей за изумительную скатерть и салфетки. Письмо он подписал от имени его высочества короля Георга V. А от себя лично мистер Парр приложил чек на двадцать пять фунтов.
Вскоре после этого события старшая миссис Мазлумян, мать Григора, подарила мисс Роберте пальто на зиму. Она не могла больше смотреть на нищенское одеяние мисс Роберте. Мисс Роберте была ей очень благодарна. На следующий день в пальто были укутаны несколько маленьких армян: незадолго до Второй мировой войны зима выдалась особенно холодная. Сироты к тому времени уже подросли, но мисс Роберте продолжала свою деятельность и по-прежнему носила хлопчатобумажную одежду. Во время сезона затяжных холодных ветров из пустыни мисс Роберте заболела воспалением легких и скончалась.
В Англию на имя Франциски-Пилигрим пришло печальное известие. Она внезапно почувствовала себя осиротевшей. Тогда она собрала письма своей сестры и понесла их в семью, которая раньше была к ней очень добра. Но их не оказалось дома, никого, кроме маленькой дочери. Сэлли с неохотой открыла дверь и впустила в дом Франциску-Пилигрим. Она села и стала слушать письма, которые та читала ей, видела, что эта женщина готова расплакаться, и вдруг почувствовала, как ее былая антипатия к ней исчезает. Она узнала о пустыне и пыльном городе Алеппо, о шумных базарах, о надеждах и процветании отеля «Парон», не подозревая в тот момент, что со временем то далекое место станет ее домом.
Следующий день был баасистским праздником. В этот день четверть века тому назад сирийские баасисты отделились от иракских.
— Мне только хотелось, чтобы они чуть больше подумали над тем, как это звучит по-английски,— сказала мисс Малумян за ланчем.— «День исправления» звучит... ну, так нескладно.
У меня хватило времени только на первое и половину второго блюда — я уезжал в пустыню и торопился на поезд до города Ракка.
Официант-курд провожал меня.
— Ну,— спросил я, как только он открыл дверь,— когда же курды возьмут Мосул?
Он наклонился ко мне и широко улыбнулся:
— Через два, может, через три дня. И тогда Саддаму конец!
5

Я ехал по земле, везде засеянной
хлебом; кругом видны были деревни,
но они были пусты...
Александр Пушкин,
«Путешествие в Арзрум»
Со стороны железной дороги, широкой дугой огибающей Алеппо с юга, у меня была возможность посмотреть, как город меняет окраску по мере удаления от центра с его яркой желтизной до пригородов цвета чая с молоком. Солнце стремительно опускалось к горизонту, когда в окнах вагона замелькали низкие глинобитные домики, там бегали нечесаные дети, гоняясь наперегонки по узким улицам за чем угодно: за собаками, курами, за футбольными мячами и друг за другом; увидев проходящий поезд, они погнались и за ним. За пределами города потянулись странные селения с домами, напоминающими по форме тропические шлемы, затем промелькнули болота, а за ними в отдалении — дороги, а уж потом за торчащими вдоль железнодорожного полотна телеграфными столбами показалась сама пустыня, каменистая и безжизненная.
Я радовался тому, что поезд увозит меня от Алеппо, хотя я пробыл там недолго. Так хорошо было оказаться в стороне от левантийских городов, от пугающей близости Бейрута и Дамаска, избавиться от необходимости опеки и налаживания контактов, а также отдохнуть от армянских общин.
После длинных вечеров, проведенных в армянском клубе или в одном из чистеньких частных домов, выходя на улицы города, я часто испытывал чувство облегчения. Мне хотелось сбросить с себя то бремя, которое они повесили на меня, связывающее по рукам горе, невыносимое бремя турецкой несправедливости; я жаждал избавиться от преследовавших меня сцен массовых убийств и изгнания, от армянской темы в целом. Но если меня интересовало не это, то что же? Какой удобной ложью я жил, чтобы предположить, будто армяне — это нечто большее, чем жестоко гонимый народ? Искать что-то другое, что имело более древние корни, было нелепо. Оставалась только тирания физического уничтожения. Но что происходило за века до того, как государству было суждено погибнуть, в чем сила духа Ани и Дигора, почему диаспора обладает такой стойкостью?
Я вынул свою карту с обозначенными на ней направлениями этапов. Из западных и центральных районов Анатолии, из древнего Армянского царства в Киликии стрелки, пересекаясь, вели в сторону Алеппо и окончательно сходились в Ракке. Впервые я узнал о существовании такого города — Ракка — из разговора с одним стариком на Кипре; ему удалось избежать гибели только потому, что он сумел переплыть Евфрат, используя бурдюк из козлиной кожи.
В середине вечера поезд прибыл к бетонному панцирю вокзала города Ракка. Темнота торопила меня выбраться поскорее с окраины города, к тому же было очень холодно. Лужицы оранжевого света лежали под уличными фонарями, но их было так мало и стояли они на таком изрядном расстоянии друг от друга, что я шел пешком до центра города почти вслепую; в единственном на весь город отеле для меня нашелся номер.
В ресторане «Эль-Вага» я придвинул стул поближе к обогревателю, чтобы согреть озябшие руки. Я рассеянно взглянул на меню с расхожим карикатурным символом оазиса: оранжевый круг солнца, изумрудно-зеленые финиковые пальмы и до нелепости длинноногий верблюд. Мне стало даже теплее при виде этой картинки. Под названием ресторана «Эль-Вага» шел Текст меню на трех языках: арабском, итальянском и... армянском! Я и понятия не имел, что в Ракке все еще живут армяне. Так же как и косоглазый официант, у которого мои расспросы о них вызвали одно раздражение. «Суп или шашлык,— он постукивал своим карандашом по меню.— Или вы берете суп, или вы берете шашлык».
На следующее утро я отправился искать братьев Оджейли. «Любой тебе скажет, где они живут,— сказали мне в Алеппо.— Их семейству принадлежит большая часть всего, что находится в Ракке». Доктор Оджейли был одним из ведущих писателей Сирии, но выяснилось, что он уехал в Дамаск. Я застал его брата, архитектора, когда он садился в свой старенький, побитый «понтиак».
— Армяне? — Он покачал головой.— В доме моей бабушки обычно жили армянские сироты. Только не думаю, чтобы кто-то из них остался в Ракке.
Я рассказал ему, что видел в ресторане меню на армянском. Он пожал плечами:
— Вероятно, оно попало сюда из какого-нибудь ресторана в Алеппо.
Он собрался ехать к раскопкам виллы эпохи Аббасидов и предложил мне составить ему компанию.
Мы ехали по главной улице города сквозь толпу торговцев, понаехавших из ближайших селений. Когда-то здесь протекал Евфрат, прямо за древними стенами, но за последнее тысячелетие река повернула на несколько миль к югу, и теперь ее русло пересекает долину. А на месте старого русла пролегла дорога с текущим по ней людским потоком, в котором мелькают то красный головной платок мужчин, то женская чадра. С пластиковых транспарантов их осенял сверху президент Асад, размноженный в виде сотен трафаретных изображений, подобно актеру, имеющему большой успех у женщин.
В 1915 году дед Оджейли был мэром города Ракка. Его двоюродный брат служил на телеграфе и предупреждал о прибытии очередной колонны армян. Тогда мэр посылал своих людей навстречу им и делал все, чтобы оказать посильную помощь. Слух о его добросердечии достиг ушей турецких правителей, тогда они сместили его с поста мэра. Оджейли рассказал, что в бытность его студентом в Америке иногда раздавался стук в дверь его комнаты и на пороге возникал армянин. «Один из них пересек два штата, чтобы увидеться со мной после того, как услышал мое имя. «Ваш дед,— сказал он,— спас моего деда».
После посещения раскопок виллы эпохи Аббасидов мы поехали назад по главной улице; Оджейли то и дело переговаривался через окно с кем-нибудь, пока мы медленно продвигались между группами людей. Вдруг он повернулся ко мне и сказал:
— Я ошибся. Этот человек говорит, что знает армянского сапожника.
— Где он живет?
— У него лавка в той стороне улицы, где Багдадские ворота.
Мы нашли сапожника в глубине темной лавки. Он вяло улыбнулся, подал нам кофе, но говорил мало. На мои вопросы он неохотно давал уклончивые ответы. Не было у него желания говорить на армянскую тему. Когда мы собрались уходить, он сказал:
— Мой отец любит поговорить. Вам лучше познакомиться с ним.
Его родители проживали в новом здании на окраине города, цементная пыль еще покрывала лестницы многоквартирного дома. Квартира выглядела очень чистенькой, и в ней пахло свежей краской. В углу комнаты, закутанный в халат, сидел отец сапожника. Длинные пальцы его рук, изуродованные артритом, торчали в разные стороны, словно щетина старой щетки. Несмотря на это, он блистал элегантностью, что давало неверное представление о его возрасте. Ко мне он склонился величественно, словно принц в изгнании, изливающий душу в воспоминаниях о своей родине. В его хриплом смехе и внезапных приступах гнева, отголосках пережитого, не ощущалось того надлома, что присущ многим армянам. Этот человек стоял у порога смерти — временами ему трудно было дышать,— но оставался живым.
Все в его роду селились вблизи города Урфа, издавна, с незапамятных времен, почти с самого начала, оказал он и жестом скрюченной руки попытался изобразить вечность. Ракка находится не так уж далеко от Урфы, всего на восемьдесят миль южнее. Но разве суть в этом? Он пожал плечами. С таким же успехом могло быть и восемь тысяч миль, ему уже никогда не вернуться туда.
Семья сапожника приехала из отдаленной деревни. Они избежали погромов, укрывшись с помощью замечательных курдов. В 1915 году ему самому было всего пять лет, поэтому единственное, что он помнит,— это их возвращение на свою ферму через несколько лет, когда война кончилась. Первым делом он побежал в свой крошечный садик, который отец выделил ему. Томатов, которые он сажал, не было. Исчезли! Но он заново прополол землю и снова посадил их. Вскоре он занялся выращиванием почти всех овощей для нужд семьи и очень этим гордился. Когда ему исполнилось уже двенадцать, он как-то пошел на огород выдернуть несколько морковок и услышал окрик: «А ну, клади обратно! Они не твои!» Из-под фигового дерева выступил турецкий солдат, он сообщил, что их ферма теперь принадлежит правительству. На этот раз они поняли: им сюда уже никогда не вернуться. Они уехали на двух повозках и добрались до Ракки. Сапожник женился на армянской девушке моложе его на десять лет.
И теперь, через пятьдесят с лишним лет, она вошла в комнату, чтобы дать ему ложку лекарства и продлить их совместную жизнь.
В Иерусалиме жила одна старушка, которую я неоднократно навещал. Маленькая, застенчивая, во время нашего разговора она иногда начинала рыдать, но так тихо, что, когда это случилось в первый раз, я подумал, что она просто кашляет. Ее разыскали среди бесчисленных детей в одном из сиротских приютов Алеппо. Обычно она расспрашивала меня о тех местах в Восточной Турции, где я побывал, слушала с большим вниманием. Когда я дошел до описания Битлиса, она прервала меня: да-да, возможно, это был Битлис, сказала она, а какие там горы? Нет, наверное, это был Ван или Муш. Дело в том, что она не помнила... эта женщина не имела ни малейшего представления о том месте, где она родилась.
На востоке, в вилайетах с центрами в городах Ван и Битлис, кровавые расправы 1915 года частично совершались во время рейдов вооруженных отрядов, численность которых доходила до десяти тысяч. Ими командовал Джевдет-бей, сводный брат Энвер-паши, прозванный Лошадиной Подковой за привычку оставлять на своих жертвах следы лошадиных подков. Он назвал свои отряды «касаб табури», или «убойные батальоны». Смещенный с поста правителя города Ван местными армянами в середине мая 1915 года, Джевдет-бей собрал свои отряды и направился мстить армянам в город Саирт, что находится западнее. Там он повесил армянского епископа и перебил большую часть остававшихся в городе христиан.
По прибытии в Битлис он собрал около двадцати армянских лидеров и повесил их. Окружив город своими «убойными батальонами», он объявил сбор всех здоровых мужчин, годных к военной службе. Их отвели на небольшой пустырь подальше от города. Перед тем как расстрелять, их заставили рыть траншеи, в которых потом закопали трупы. Женщин и девочек пустили по рукам среди местных турок и курдов; из тех, кто остался в живых, большую часть погнали к реке Тигр и утопили. В Битлисе было убито около пятнадцати тысяч армян, еще больше погибло за время рейдов «касаб табури» по окрестным деревням.
Официальная трактовка этих кровавых событий была потрясающей: планомерное перемещение лиц этнической группы, которые представляли угрозу, чья лояльность находилась под сомнением, которые подрывали надежность восточных границ. Армян следовало первым делом разоружить, затем согнать всех вместе и окружить, мужчин убить, остальных или убить вместе с мужчинами, или увести на юг, в сторону пустыни. До сих пор официально неизвестно, какого масштаба операции по уничтожению армян готовились заранее, так же как и многое другое, связанное с событиями 1915 года. Сохранилось не много документальных свидетельств, и, несмотря на го что в них зафиксированы совершенные преступления, турки постоянно отрицают все, происходившее тогда. Довольно часто и сами армяне помогали им в этом. Последствия карательных операций вызвали у турок и армян до странности похожую реакцию, и в разные периоды времени обе стороны сделали все возможное, чтобы искоренить даже память о них.
Долгие годы после событий 1915 года армяне хранили молчание, все силы уходили на то, чтобы найти себе место и зачать новую жизнь на Ближнем Востоке, в Европе и Америке. Пережившие этот кошмар обычно не рассказывали о нем, кто-то сменил имя и пытался похоронить свое армянское прошлое: они страдали от чувства вины, как и многие евреи, пережившие холокост, стыдясь того, что остались живы, в то время как столько людей погибло. Если бы не эта превратная логика, многие сошли бы с ума. Однако к середине 1960-х годов, с приближением пятидесятой годовщины геноцида, армяне нового поколения начали все активнее выступать с требованием справедливого возмездия. Не связанные чувством вины своих родителей, они стали расспрашивать их о том, что же тогда происходило, и собирать вокруг себя тех, кого это волновало, с тем чтобы потребовать официального признания исторического факта — армянского геноцида.
В одном из калифорнийских отелей в самом начале 1973 года один почтенный человек, переживший кровавую бойню, пригласил к себе в номер двух турецких дипломатов. Он застрелил их, положив тем самым начало армянскому терроризму. Но к насильственным действиям прибегали немногие, сотней других способов армяне добивались официального признания событий 1915 года.
В ответ турки предъявили свои претензии: обвинения в массовом уничтожении — всего-навсего уловка армян, пропаганда, которую ведут озлобленные экстремисты. Чем громче раздавался голос армян, тем дальше заходили в своем отрицании турки. Верно, армяне погибали в то время, но гибли и турки. Просто шла война между армией Оттоманской империи и армянскими сепаратистами, а во время войн всегда бывают жертвы. При столь незначительном количестве фотографического материала или документально зафиксированных показаний такие отрицания бросают вызов свидетельствам очевидцев. Все это произошло давным-давно и слишком далеко, в отдаленных провинциях Оттоманской империи. Кто может взять на себя ответственность утверждать, что там происходило на самом деле?
Туркам, казалось бы, и незачем признавать чью-либо персональную вину — к 1970-м годам почти всех непосредственных участников событий уже не было в живых. Остались те, кто просто верит в то, что такого на самом деле не происходило. Когда на предъявленное смутное обвинение дается равнодушно-холодное отрицание, эффект бывает поразительным... но не в плане опровержения, а в том, что способствует преданию всего забвению. Контрпретензия разрушает представление об армянском геноциде как историческом факте. Она сдерживает тех, кто мог бы невзначай упомянуть об этом. Цензура сомнения. Редакторы и писатели ощущают, как их перо, легко скользящее по странице, запинается на словах «армянский геноцид», вынуждая определиться в выборе слов, смягчить выражение или попросту вычеркнуть его.
Кампания была весьма агрессивной. В 1934 году киностудию «Метро-Голдвин-Майер» склоняли к тому, чтобы запретить съемки фильма Франца Верфеля «Сорок дней Муса-Дага».
В противном случае турецкое правительство угрожало наложить запрет на распространение всех американских фильмов в Турции. Чуть позже турецким ученым было вменено в обязанность публиковать работы, в которых доказывалась несостоятельность армянских притязаний. Лоббирующие компании оказывали давление на правительства, прессу, академические институты. Армянские церкви сносились бульдозерами, их взрывали динамитом. Любой памятник армянской культуры из тех, что уцелели, стало принято определять как характерный для «византийской» или «анатолийской» культуры. На слово «армянский» в турецкой историографии было наложено табу.
Мне рассказали эпизод, имевший место на конференции по изобразительному искусству в Анкаре, когда ее участник, британский ученый, делавший доклад по древнему искусству Киликии, высказал предположение, что один из демонстрируемых экспонатов несет на себе следы «армянского» влияния. Член турецкого оргкомитета конференции гневно выступил и потребовал от него извинения... Британский ученый покинул конференцию и уехал домой.
В лондонской школе восточных и африканских исследований небольшая секция библиотеки отведена для литературы, имеющей отношение к теме массовых репрессий против армян. Часть книжных титулов была испорчена настолько, что на них невозможно ничего разобрать. А, к примеру, на обложке книги «Первый геноцид двадцатого столетия» армянского писателя Марка Д. Бедроссяна была нацарапана короткая недвусмысленная надпись: «Fuck off»*.
_____________________
* Fuck off (англ.) — грубое ругательство.
_____________________
Отнюдь не все армяне чисты в ведении этой словесной битвы, точно так же не все из них были невинными жертвами в 1915 году. Они опубликовали ряд личных свидетельств сомнительного происхождения, засоряя тем самым и без того уже мутный поток свидетельских показаний. Они прибегли к терроризму. Но за насилием, претензиями и контрпретензиями, за «историей на заказ» отчетливо видна трагедия армянского народа: его прогнали с родной земли, убивали в чудовищных количествах, и ему постоянно отказывают в признании всех этих фактов. Я уже был знаком с напряженностью и смятением тех, кто жил в изгнании, с неясными сомнениями, которые пробуждает в армянах проводимая турками кампания по контргеноциду. Теперь у них под ногами чужая земля, принадлежащая другим народам. В изгнании они тосковали по тому, что большинство из них никогда не видело. Быть может, Армения существует только в их воображении?..
В Ракке я провел всего один день, а потом сел в автобус, чтобы пересечь пустыню и попасть в Рас-эль-Айн. На моей карте стрелки направлений, по которым изгнанники попадали в Сирию, указывали на два основных пункта. Те, что начинались в Киликии и центральной Анатолии, сходились в Алеппо и Ракке; из восточных районов Плато, из Вана, Муша и Битлиса армян гнали этапом к железнодорожному вокзалу в Рас-эль-Айне. Часть их потом отправляли по железной дороге в Алеппо. Но в большинстве случаев они никогда не шли на запад. Вдоль линии, соединяющей через пустыню Рас-эль-Айн и Дейр-эз-Зор, проживали свидетели самых страшных эпизодов событий 1915 — 1916 годов.
Голая поверхность пустыни усеяна камнями.