ArmenianHouse.org - Armenian Literature, History, Religion
ArmenianHouse.org in ArmenianArmenianHouse.org in  English
Дереник Демирчян

ЧАРГАЙ
(восточная поэма)

Караван — это ритм пустыни. Это волнообразное движение горбатых верблюжьих спин. Это челны с кладью, колыхающиеся в песчаных волнах.

Путники уже давно устали, нет, не устали — отупели, одурманенные пустыней.

Впереди каравана величаво шествует нар — одногорбый верблюд-предводитель. Он выступает горделиво, торжественно, покачиваясь вверх и вниз. На нем молоденькая красивая Нингил.

Следом идет — верблюд за верблюдом — целая горная цепь.

На верблюдах бубенцы и колокольчики, они глухо позвякивают, напевают: дзинь-дон...

Колокольчики перекликаются, шлют весточку друг другу.

Они укачивают, убаюкивают путников.

Впереди — Нингил. Ее нар—предводитель, как морская волна, рвется вперед и вперед. Следом идет верблюд, на спине которого Ибрагим хан, погруженный в дремоту.

Далее, покачиваясь, плывут грузы — многочисленные вьюки с цветными коврами и благовонными товарами.

За ними — верблюд с Али Низам. Это управляющий Делами Ибрагим-хана — нечто черное, прокопченное зноем, похожее на обезьяну.

В такт ему покачивается Гусейн — кврманшахский купец с черноянтарной курчавой бородой.

Затем следует старец Бурхан — писарь, он же философ. У него борода торчком, она выкрашена в огненно- рыжий цвет. Похоже на то, что голова писаря трется о край небосвода.

Движения писаря в точности повторяет швед-лингвист, специалист по Ирану.

Позади этих путников—опять грузы, опять люди, опять ковры, бубенцы и Колокольчики—дзинь-дон...

Смыкаются глаза Ибрагим хана. Нет, не глаза у него, а слезящиеся зенки одряхлевшей кошки. Такие глаза надо лечить у врачей. Вот как раз поэтому Ибрагим хан и побывал в Тегеране. И кстати, он хотел там полюбоваться на казнь трех мятежников, которые сожгли его амбары.

Мятежники были повешены. Это зрелище, говорят, немного развеселило старика — он ожил и по-ребячески смеялся. И после того несколько дней оставался добрым. Но потом его опять стали душить заботы. Еще бы—большое богатство, бешеное изобилие товаров, бессчетное количество ковров, от одного яркого и ядовитого цвета которых можно повредить глаза. А тут еще пшеница, отобранная у крестьян, гниет в его амбарах.

Идут, колыхаясь, верблюды—дзинь-дон...

С горба на горб перепархивают негромкие слова. Говорит управляющий Али Низам, а собеседника его не слышно. Он говорит:

— Кто такая Нингил? Крестьянская дочь. Отец не хотел отдавать ее Ибрагим хану, но тот вырвал взамен долга. Он, кажется, везет ее для сына. А впрочем, кто его знает... Да, она много пролила слез, но слезы остались в пути. Она вроде цветочка—на заре прослезится, на закате засмеется... В кинематографе? Да, был. Нет, не интересно... Но зато встретил в Тегеране Фати-ханум... Она живет в Лалазаре*... У нее девочка двенадцати лет... Это славная штучка...

____________________________
* Квартал в Тегеране.
____________________________

Али Низам хихикает, но потом вздыхает. Говорит:

— Ну...

«Там, где появится любовь-султан. Там делать нечего благонравию...»

Путники прислушиваются к стихам. Колокольчики перекликаются—дзинь-дон... Снова куда-то летят слова Али Низам:

— Всех троих мятежников повесили. Нет, по-моему, неинтересно было, но Ибрагим хан непременно пожелал посмотреть... Кто был на обеде? Французский торговый агент, затем его превосходительство хан Мансур... Фазаны? Нет, представьте себе, фазаны оказались не жирными. Но повар как-то ухитрился... Его превосходительству главным образом понравился портвейн... Да, вообще нам очень повезло. Покушение на него было серьезное. Одному из этих революционеров саблей отхватили руку... Нет, добежать до врача он не сумел. Выбрался на площадь и там упал. Другой скрывается у бахтиаров.

Но одного его дружка уже подкупили... Как?.. Да, я советовал Ибрагим хану вернуться домой на автомобиле, но он предпочел верблюда. Мамаша его не любит видеть перед своим домом эту «дьявольскую» машину. Он, конечно, считается с матерью... Да, да, он очень благочестив, это святой жизни человек. Ну, а кроме того, для машины — дорога негладкая, точно такая же, как была при отцах и дедах... Конечно, на верблюдах проще—полегоньку, не спеша...

На западе затрепетал багровый язычок дня. И вот день угас.

Кривогорбые медные верблюды шествуют медленно, как века, вызванивают печальные песни, древние, как они сами.

—Дзинь, — бросает колокольчик колокольчику.

— Дон, — возвращает колокольчик колокольчику.

Журчат ручейки бубенцов. Переливается в воздухе их негромкое журчание.

Дорога думает свою думу.

Дорога — это узкая река, полная горя. Она впадает в города и села и повсюду вбирает в себя тоску и думы. Все шире и шире она становится и течет, растекается по всему свету. Этой пустынной дорогой в свое время проходили завоеватели, а потом они исчезли, развеялись, как опавшие листья в далеких далях. Тут проходили многие караваны, неся в своих вьюках зерно, розовую воду, хурму, шелк, яд, любовные приветы и плотно запакованные в конверты смертные приговоры.

Вот как раз об этих делах задумывается бродяга Риза. Он семенит пешком возле верблюда Нингил. Риза взлохмачен, пропылен. Песок и мелкие камешки грызут толстокожие пальцы его ног. Чувяки его растрепаны, как морская пена.

Риза бурчит, поглядывая на Нингил:

— Жаль ее! Кинули девочку в пасть такой собаке... Начальник каравана, идущий рядом, хмурится, бормочет:

— Это уж не твоя печаль.

Риза — бродяга, босяк с сумой на боку. Он был рабочим в «Англопершен ойл», потом был грузчиком в Бендер Бушире, батраком в Гилане. Но больше всего он странствовал, бродяжничал. И вот теперь идет с караваном. Куда? Это знает его судьба — либо к светлому дню, либо к виселице. Риза совсем не одинок. Таких, как он,—тысячи. Они бродят по всему Ирану. Рассказывают сказки в караван-сараях. Они не придумывают эти сказки, а берут их из жизни крестьян или же из собственных похождений. Богатые люди равнодушны к таким побасенкам, а бедняки и нищие охотно прислушиваются к ним. В этих сказках странников полыхают пожары зернохранилищ, багровеет кровь, и струятся слезы. В этих сказках—опасность и для тех, кто их рассказывает, и для тех, кто слушает их.

Начальник каравана—мрачный человек, бывалый, помятый жизнью. Он побаивается Ризы, однако не презирает его.

Риза немного отстал. Он поравнялся теперь с верблюдом Ибрагим хана. Исподлобья, зло поглядывает на седока. Хан весь иссох, лицо у него как сморщенное дикое яблоко-паданец. Риза идет рядом. Тюбетейка на затылке. Руки заложил за спину. Огромный многоугольный крестьянский лоб его поблескивает. С него обильно стекают капли пота, обжигающие, соленые.

Но вот Риза закрыл глаза. Там, в его глазах, мелькнуло какое-то видение. Не видение, нет, это пригрезилась Ризе его дочурка — высохшая девочка лимонного цвета. Она осталась на хлопковом поле, на работе у помещика. Ей всего десять лет, но она как скелет. Лихорадка высосала из нее все соки. Девочка состарилась, даже не -став еще девушкой. Зловещая улыбка смерти уже проникла в ее глаза, хотя в них осталась еще тоска по жизни.

Вот именно такой Риза увидел ее в последний раз, когда подошел к хлопковому полю. Какой-то человек, дробивший камень на шоссе, незаметно поманил его. Риза подошел, чтобы прикурить, а тот негромко сказал ему:

— Гиланцы в тюрьме... «Сказка» повешен... «Фитиль» бежал... Давай удирай и ты...

Риза в последний раз посмотрел на свою дочурку, отвернулся и побрел домой.

Дома лежала жена, больная, при смерти. Она негромко стонала, не прося помощи. Уже месяц она не выходила в поле. Осталась без заработка. Смерть глядела в глаза, но смерть медлила на ее беду.

Риза зашел в курятник, где не было ни одной птицы. Там он вытащил из трещины в стене нож, смазанный маслом. Спрятал его в сумку. Потом наскреб черного табаку, горького и желчного, как его жизнь. Взглянул на пустое корыто из-под хлеба. Задумался. Снова вернулся в дом, чтобы взглянуть на жену. Хотел было сказать ей что-нибудь на прощанье, но не нашел ни одного слова — слишком много нужно было сказать. Снова вышел во двор. Яростно плюнул — на весь мир, ни разу не подаривший ему ни одного цветка радости. Пошел из дома.

Уже спустился вечер. Батраки помещика возвращались домой. Риза задержался у ручья помыть ноги.

Солнце зашло... Земля покрылась ржавчиной. Потом вокруг все почернело. И тогда Риза торопливо вступил в эту черноту наступающей ночи. Он шел по шоссе. Пошел в далекое странствие, полное злоключений.

Он шел по шоссе и мысленно повторял про себя слова, сказанные ему каменщиком:

— Гиланцы в тюрьме... «Сказка» повешен... «Фитиль» бежал...

Клубок жизни разматывался. Следующий за ними — он. Потом другие, которые сейчас скитаются по селам и городам. Скитаются истерзанные, но неутомимые. И горькие, как яд на стенках табачной трубки.

Идет Риза, взвалив на спину свою жизнь. Идет, чтобы пролить свою кровь. А ведь кровь — это мудрая жидкость...

Задумавшись, шагает Риза с караваном.

Дзинь-дон — звенят колокольчики. И от этого звона Риза пробуждается.

Плавно колышется Нингил на спине верблюда, овеянного темной печалью. И Риза снова семенит рядом, одолевая свой тернистый путь.

Сердце Ризы почему-то сжимается, когда он поглядывает на Нингил. Почему? Она похожа на яркий веселый огонь. Это привлекает взор.

Она очень красива. Она — как стрела из натянутого лука, порывается в синь горизонта. Фигура слита с верблюдом, и это их единое движение торжественно, как поэма, как музыка каравана.

Нингил улыбается Ризе. Но верблюд-предводитель косо и зло посматривает на него.

Верблюд пышно украшен. Но украшения на нем кажутся лишними, ненужными — под ними слишком чувствуется раздражение животного. Вряд ли верблюда радует его дивная ноша, Нингил. Вряд ли доставляют ему удовольствие все эти украшения — золотые бубенцы и шелковые кисти. Он так безразличен к этому цветистому убору, надетому на него.

Верблюд горд — он редко кого удостаивает взглядом. Он шествует, как время, которое не смотрит ни на кого, позволяя всем смотреть на себя.

Вот верблюд вскинул голову, повернул ее налево, потом направо и уставился вдаль, как гордый пророк, собирающийся произнести миру проклятие. Ненависть брызжет из его глаз. Он идет недовольный и стонет едва слышно. Почему он стонет? От тяжести ноши? От зноя? Или он голоден? Устал? Неизвестно. Вот он издает свой трубный звук —древний, тысячелетний звук, клокочущий, зловещий, ненавидящий.

В этом звуке, однако, есть еще и другое — бездонная не измеримая скорбь.

Эту свою мучительную скорбь верблюд больше ничем не умеет выразить.

Швед-лингвист внимательно разглядывает верблюда. В самом деле — нельзя ли как-нибудь разобраться в его «психологии», понять это удивительное животное?

Лингвист спрашивает писаря-философа, у которого огненно-рыжая борода торчком:

— Скажи, Мирза, почему верблюд так грустен? Но «Огненная борода» не слышит вопроса. Он о чем-то задумался. О чем-то грезит, томясь. Даже сузил свои мглистые глазки.

Вместо него лингвисту отвечает кирманшахский купец Гусейн:

— А чем еще заниматься верблюду? Грустить и таскать на себе грузы — вот его дело.

Верблюды шествуют, колыхаясь. Позванивает нар-предводитель. Нингил плавно покачивается на его спине.

Швед-лингвист вновь обращается к писарю, указав глазами на Нингил:

— Вот если бы верблюд знал, какую драгоценную ношу он несет на себе!

Усмехнувшись, «Огненная борода» философски отвечает:

На черном туловище ночи
Розоволикая зорька, смеясь, плывет.
А ночь грустна и темна —
Такова наша жизнь, мой друг...

Лингвист улыбается, задумчиво бормочет про себя: «Такова наша жизнь, мой друг».

«Огненная борода» продолжает:

Кто знал бы веселье зари,
Если б не было грусти ночной?
Они всегда рядом.
Такова наша жизнь, мой Друг...

Швед торопливо спросил:

— Значит, жизнь радует нас только после мучений? Но ведь это парадокс. Мирза!

Снова усмехнувшись, Мирза отвечает стихами:

Кто знает почему
Жизнь смеется в своей печали?
И почему даже в радости
Мучает себя?

Дзинь-дон... Звенит караван...

Мирза продолжает изрекать:

Тот, кто создал цветок огневой, —
Уже напоил его ядом.
Все красивое ядовито.
В этом суть любой красоты.
За смехом нередко таятся слезы,
Сквозь слезы улыбается солнце.
И то и другое прочно перемешано —
Тем и прекрасна жизнь...

Звенит караван дзинь-дон...

Но что это? Пустыня вдруг оглашается яростной песнею. Это Риза ушел далеко вперед и там на дороге громко и раскатисто запел.

Путники слушают его песню.

Эта песня — Чаргай. Боевая песня атакующих. Вот почему она так угрожающе рвется вперед. В ней — ропот и гнев. В ней — удары и неистовство. В ней — ярость и призывы к бою.

Под эту песню иначе движется караван. Иначе звучат бубенцы и колокольчики — дон-дон. Совсем иначе покачиваются верблюды.

Свою яростную песню Риза закончил речитативом, насмешливо. Потом гневно проворчал что-то, сплюнул. Постоял на дороге и, вновь поравнявшись с караваном, едва слышно пробормотал:

Гиланцы в тюрьме,
«Сказка» повешен,
«Фитиль» бежал...
Ай, Нингил...

И тут Риза, сверкнув глазами, взглянул на Нингил. Управляющий делами хана Али Низам с беспокойством спросил Ризу:

— Ты что там пел?

— Да вот есть такая песня...

— Знаю, ее поют воры и разбойники;

— Может быть. Но эта песня «дорожная». Идешь, идешь, а дорога не укорачивается. Споешь эту песню и видишь — укоротилась дорога.

Нагло усмехнувшись, Али Низам спросил:

— А зачем тебе нужно, чтобы дорога укоротилась? Знай, шагай за караваном.

— Ты на верблюде — не поймешь мое желание. Сойди вниз — уразумеешь, зачем надо укоротить дорогу.

— А что там внизу?

— Ничего особенного. Там изнашиваются чувяки, чулки и кожа на ногах.

— Говоришь — кожа изнашивается? Экая беда! Новая нарастет.

— Там, внизу, душа изнашивается. А душа не имеет кожи.

— Пусть душа изнашивается. На что она тебе? Ядовито хихикает Али Низам. Весело и громко хохочет кирманшахский купец Гусейн.

Бубенцы и колокольчики продолжают свою музыку — дзинь-дон...


— Эй, там, довольно... привал! Это сказал Ибрагим хан. Ему желательно отдохнуть. Он жаждет выкушать чашечку кофе. Он хотел бы немного подремать в ночной прохладе пустыни.

Начальник каравана схватил поводок переднего нара и повис на нем. Верблюды, качаясь, как волны, остановились один за другим. Прервалась музыка бубенцов и колокольчиков. Только лишь одинокие звоны падают каплями в сыпучий песок.

Привал.

Верблюды, глухо ропща, опустились на колени.

Путники сошли на песок, осоловелые от усталости.

Люди вышли на дорогу. Разостлали на песке пестрые ковры. Раскинули палатку для Ибрагим хана.

Нингил соскользнула с нара. Вошла в ханскую палатку. И там сразу утонула в цветнике ковров.

Запылали костры. Вокруг костров уселись купцы. С ними — управляющий Али Низам, писарь «Огненная борода» и швед-лингвист.

Несколько в стороне расположились поводыри и прочие путники.

После первых минут суеты наступила тишина.

Пустыня безмолвствует. Только слышится тихий треск костров. И размеренно постукивают четки — чак-чук...

Один из нар-верблюдов долго не может успокоиться. Его хлестали веревкой, чтобы он опустился на колени, но он упрямился, не уступал, ревел.

Прислушиваясь к его реву, швед-лингвист сказал:

— В этом реве, господа, я слышу нотки протеста. Это несомненно ропот — вот что выражает этот рев.

Кирманшахский купец Гусейн, прислонившись к своим тюкам, не спеша произнес:

— Это не ропот. Верблюд издает такой же рев во всех случаях своей жизни — и с грузом, и без груза, и даже когда сыт...

Затянувшись трубкой и выдохнув дым, купец Гусейн добавил:

— Верблюд ревет просто так, бессмысленно. Он сам не знает, о чем кричит. Он же не слышит своего голоса.

— Да, но он что-то требует,—заметил лингвист.

Один из купцов неторопливо сказал, перебирая свои четки:

— Он издавна требует, но что — неизвестно. Тысячи лет, думаешь, ходит в караванах, порой уже кажется, что знаешь, каков он. Но нет, никто не может понять его. Не постижимое животное...

Выстукивают четки: чак-чук...

— Это животное молчаливое, безропотное. Ведь этот рев не из нутра у него. Дни, недели, месяцы проводит он в пути, на ногах. Не требует ни пищи, ни воды, ни отдыха. Бессловесное, невзыскательное. Никогда не выскажет, что у него на душе... Вот посмотрите — как будто бы спит этот верблюд. Вряд ли он спит. Он всхрапнет на минуту — вот и весь его сон. Даже в своей смерти верблюд удивителен. Встанет на колени, голову положит на песок, застонет и — конец, нет верблюда...

Лингвист с интересом выслушал эти слова и, задал торопливый вопрос:

— Вероятно, верблюд очень горд, спесив?

— Кто ж его знает!

Швед обращается к «Огненной бороде»:

— Ну, а ты что скажешь, Мирза? Разве ты не слышишь скорбь в реве верблюда?

У писаря-философа четки длинные, как вереница его мыслей. Перебирая свои четки, Мирза негромко отвечает:

— Темна скорбь верблюда, и поэтому нельзя разобраться в ней. Он чем-то обижен, поранен судьбой. Но когда и чем — он не помнит...

Обрываются мысли Мирзы. Только его четки по-прежнему—чак-чук.

Лингвист задумался, а потом сделал заключение:

— Все же во всем облике верблюда есть печать какой-то величавой грусти.

— Это величие пустыни, — пробормотал Мирза. Тихая прохлада колышет золотистые локоны костра.

Тени пляшут над пустыней, а вверху радужный бархат звезд.

— Верблюд — глупое животное, — неожиданно резко сказал управляющий Али Низам.

Собеседники очнулись, посмотрели на управляющего.

Кто-то переспросил:

— Глупое?

— Да, глупое, — повторил Али Низам. — Тысячи лег из поколения в поколение работает верблюд, но с работой не свыкается и никак не может поладить со своим делом. Таскать грузы — вот занятие верблюда, но он, заметьте, всегда ворчит и всегда огрызается, даже когда с него снимают груз. У него лишь одна забота — напихать в свое таинственное брюхо как можно больше запасов. Вот тогда он отправляется в путь. Ни ласка, ни уход не действуют на него. Он не привязан к своему хозяину и даже не чувствует, кто сидит на его спине — хозяин или чужой. Сам он не сбросит тебя — настолько он не умен, не находчив. Но вот если ты свалишься с него — он не остановится, не оглянется даже, а пойдет куда глаза глядят. Подойдет все равно к кому — к первому, кого встретит... Но обратите внимание вот на что — когда сидишь на нем, он нет-нет да и повернет свою мерзкую голову, чтобы укусить тебя за ногу. И тут всякий раз нужно сильно бить его по башке, чтобы он отвел свои зубы...

Али Низам прервал свою сердитую речь. Кто-то из купцов негромко сказал:

— Все же, слава аллаху, верблюд выносливый работник, покорная тварь.

Али Низам ухмыльнулся улыбкой гиены.

— Покорная? — переспросил он. — Глупая — согласен, но покорная — нет.

Снова тихо. Пустыня думает.

Постукивают четки — чак-чук...

«Огненная борода», запрокинув голову, произносит:

Он жизнь несет на себе,
И он сам — тоже жизнь.
Пустыня без него
Все превратила бы в прах.

— Да, да, странное животное, — снова сказал лингвист.

Кто-то из купцов добавил:

— Похож на человека — своенравный, с капризами.

— Нечто вроде батрака, — с отвращением промычал Али Низам.

Кто-то зашевелился у соседнего костра. Кто-то встал на ноги. Это поднялся Риза. Он с горькой иронией сказал купцам:

— Равняете верблюда с батраком? Ну, что ж — в этом обиды нет. А кое в чем, быть может, и не ошибаетесь. Голос его прозвучал глухо, как за стеной тюрьмы. Затем Риза чиркнул спичкой, чтобы закурить. Свет спички залил его скуластое дерзкое лицо.

Купцы переглянулись, но ничего не ответили. И снова стали беседовать о верблюдах. Кто-то продолжал:

— Терпеливое животное верблюд, вот поэтому надо остерегаться его.

— А что он может сделать?

— Он может плюнуть в лицо. А в его слюне — яд.

— Вздор, — сказал Али Низам. — В его слюне нет яду, а так — одна гадость...

Повернувшись к верблюдам и показав на нара пальцем, Али Низам добавил:

— Вот полюбуйтесь на этого нара. Я его так избил, что мои руки уже два дня болят.

— А за что вы его били?

— Навьючил кладь на него. Кладь Ибрагим хана. А юн, как вкопанный, ни с места. Да, это сродни батраку. Такого нельзя не стукнуть по башке.

И тут Али Низам бросил злобный взгляд на Ризу. Риза сидел у своего костра, курил. Гибкий, вихляющийся дымок выплывал из его рта и, вытягиваясь вверх, таял.

Неожиданно Риза сказал своим слушателям, сказал негромко, задумчиво, как бы про себя:

— Вы, конечно, помните последний засушливый год. Тогда многие разбогатели. А Ибрагим хан сгноил в своих ямах две тысячи халваров пшеницы. Что-то поразительное творилось в его амбарах. Ему нехватало хранилищ для зерна. А кругом народ помирал, словно мухи.

Риза помолчал. Управляющий Али Низам, снова злобно взглянув на Ризу, спросил его:

— А-а, ты, кажется, сказочник?

— Приходилось иногда рассказывать сказки.

— А про огненные сказки ты слыхал?

— Это что за сказки? Нет, не знаю таких.

Дробно рассмеявшись, Али Низам сказал:

— В Тегеране узнаешь об этих сказках.

Али Низам снова засмеялся и подмигнул купцам. Те тоже засмеялись. Швед-лингвист переспросил управляющего:

— Вы говорите — «огненные сказки»? Это что за штука? Управляющий ответил ядовитым тоном:

— Эти «огненные сказки» как раз и начинаются с зернохранилищ, а кончаются в петле намыленной веревки, Немало сейчас разбойников шляется по Ирану. Они подсаживаются к крестьянам возле хански к амбаров и заводят свои сказки. А из этих сказок вырывается огонь и сжигает амбары. Эти сказочники...

Али Низам, поперхнувшись, выкрикнул:

— Это гады... Это...

И тут несколько непотребных слов повисли в тихом воздухе пустыни.

Риза промолчал. Пустыня безмолвствовала. Лишь только тихо постукивали четки — чак-чук.

* * *

Караван спит.

Темно в пустыне. Тени рассказанных сказок разбрелись во тьме. Непостижимая верблюжья грусть разлита вокруг.

Темно. Пустыня, как огромный верблюд, опустилась на колени и своими черными унылыми горбами подпирает небо.

Ночь кружит свою прялку. Прялка чуть слышно шуршит.

Желтоликая луна поглядывает на землю, как из далекой гробницы.

Над линией горизонта, на фоне неба четко вырисовывается силуэт упрямого нара. Он все же не захотел опуститься, чтобы вздремнуть. Он высится, точно идол. И кажется, что он прислушивается к ходу ночных часов, к шествию времени.

Управляющий Али Низам встал и побрел к большой ковровой палатке, где спали Ибрагим хан и Нингил. Он осторожно подошел к входу в палатку. Взглянул на слугу хана, на огромного Махмеда, который распластался у входа, как волкодав.

Али Низам постоял возле палатки, прислушался — не бодрствует ли хан? Видимо, нет. Но тут же ему почудилось, что в палатке вместе с дыханием он слышит какой-то шепот. Али Низам почувствовал безудержное любопытство и одновременно ревность — сладостную и мучительную. Снова прислушался.

Но в кротком лунном сиянии таяли и гасли все. звуки.

Управляющий опустился на песок. Ему вдруг вспомнилось одно недавнее тегеранское пиршество в обществе молодой женщины. Вспомнилось вдруг ее знойное тело...

Какие-то чудовищные клещи стиснули затылок Али Низама. Это были зубы верблюда. Али Низам издал отчаянный вопль и... небо завертелось вокруг, звезды оказались под ногами, а земля — в вышине.

Щуплое, обезьянье тело Али Низама свернулось клубком, дернулось раз-другой и повисло в воздухе.

Сильным рывком верблюд потряс омертвевшее тело и положил его на песок. И тотчас зловеще застыл в прежней позе.

Караван проснулся. Вокруг повскакали люди. Поводыри и слуги хана накинулись на верблюда. Но верблюд без страха неподвижно уставился на них. И даже не шевельнулся, когда на него обрушились первые дубинки.

Начальник каравана повис на шее нара и, защищая его, начал в бешенстве проклинать ханских слуг.

Между ним и слугами завязалась неравная борьба. Начальник каравана выл и рычал, как зверь, принимая удары, которые сыпались на него и на верблюда.

Испуганная Нингил выбежала из палатки и не могла понять, почему избивают нара.

Примчался главный слуга Ибрагим хана — Махмед. Щеки у этого волкодава дергались, и вид у него был ужасен. В руке он держал топор.

Начальника каравана тотчас оттеснили от верблюда.

Махмед, переваливаясь как горилла, выбежал вперед и острием топора с размаху ударил верблюда по лбу.

Верблюд беззвучно присел.

Взмахивая топором, Махмед стал наносить удары верблюду с какой-то нечеловеческой злобой и неистовой жадностью.

Верблюд не издал ни одного звука. Он лежал на песке уже бездыханный. Но это, казалось, еще более взбесило Махмеда. Он остервенело рубил топором. И с каждым его ударом все страшней и страшней становился мертвый нар.

Всем стало ясно — верблюд не был побежден. В своем беспримерном противоборстве он остался безмолвным, грустным и страшным. Казалось, что лютая ненависть застыла во всем облике изрубленного верблюда.

Искрошились бубенцы нара. Обезголосели колокольчики. Все звуки песни рассыпались по песку пустыни.

Изуродованный и неподвижный верблюд раскинулся на земле, источая влажный запах, смешанный с запахом намокшего песка.

Труп Али Низама запеленали в саван. И теперь управляющий стал похож на мумию.

Слуга-палач, проклиная верблюда, яростно шипел:

— Это скотина... Поганая молчаливая скотина... Кто-то из купцов сказал:

— Скрывал от людей свое намерение. Таился. Не дал никому понять, что у него на душе. И вот — дождался, наконец.

Послышался тревожный голос лингвиста:

Но как это произошло, господа? Что именно послужило причиной?

Кто-то негромко ответил лингвисту:

Это была месть. Верблюд отомстил.

Эти слова, оказывается, произнес Риза. Караван двинулся дальше. Позади каравана на песке, Как черный мрачный бугор, остался убитый верблюд.

Перевод М. Зощенко

 

Дополнительная информация:

Источники: Сборник избранных рассказов советских армянских писателей "Альпийская фиалка". Ереван, “Айастан”, 1976г.

Предоставлено: Айк Аветисян
Отсканировано: Айк Аветисян
Распознавание: Айк Аветисян
Корректирование: Айк Аветисян

См. также:

Дереник Демирчян - «Вардананк» (исторический роман).

Design & Content © Anna & Karen Vrtanesyan, unless otherwise stated.  Legal Notice